«Господи, помилуй», — против воли вышептали губы.
Посуда гремела. Разливательная ложка ходуном ходила в руках разбитного малого: зачерпывал и наливал, и каждый отходил, дрожа от радости, со своею миской.
Пока очередь тянулась к столу — к нему привалился бочком человечек: то ли молодой, а то ли старый, лицо в тени шляпы, не разобрать. Игорь брезгливо отодвинулся. Человечек придвинулся опять. Игорь тихо выругался по-русски. Человечек обрадованно крикнул ему прямо в лицо:
— Ба! Русский! Здорово, брат!
И — ну лапать его, обнимать.
Игорь засмеялся. Ответно притиснул мужичка к себе.
— Здорово! Откуда?
— Из Нижнего. А ты?
— Из Москвы.
— Давно в Париже?
— Недавно. А впрочем…
— А я — давно! Уже попривык. Лучше Парижа на земле города нет!
Представились друг другу. Как-то враз поняли: вместе надо держаться.
У Кривули за душой, точнее в кармане близ лацкана пиджачишки, лежала бумажка в десять франков. Все состояние. У Игоря денег было немногим больше — сотня с хвостиком. «Снимем жилье на двоих? Дешевле обойдется!»
Им повезло: в первом же доме консьерж сообщил — с чердака съезжают постояльцы; дал телефон хозяина. Хозяин жил в этом же доме — на втором этаже. Игорь обаял богатого французика, как умел: в улыбке все зубы показывал. Сошлись на плате, меньше которой трудно представить. За такие гроши на задворках собачью будку снять.
Вошли. Расположились. Ни у Олега, ни у Игоря вещей нет! О, свободны как птицы!
Оба дружно рассмеялись своей безбытности.
— Кажись, здесь великолепно!
Игорь подошел к окну, распахнул створки.
— Не то слово! Весь Париж с птичьего полета!
— Когда невмоготу станет — хорошо вниз сигануть. Разом все кончится, — неудачно пошутил Кривуля.
Игорь перекрестился, усмехнулся.
— Никогда. Запомни: никогда!
* * *
Чудно в каморке. Старый граммофон с раструбом-лилией. Пластинки старые — все вперемешку: кэк-уок, Анастасия Вяльцева, Пятая симфония Бетховена, арии из Вагнерова «Лоэнгрина» — поет великий Джакомо Боргезе, вальсы Штрауса; и разбитая пластинка, черный осколок, полустертую надпись можно разобрать: «НАТАЛЬЯ ЛЕВИЦКАЯ. ТЫ НЕ ПОЙ, НЕ ПОЙ, СОЛОВУШКА». Русские, что ли, тут до них квартировали? Опять русские. Везде. Париж — русский город.
Вспомнил марокканцев. Тоже могут сказать: Париж — африканский город.
И так Париж — для всякого — свой город; роднее не придумать.
Еще одно чудо таилось под забытой, брошенной подушкой-думкой, обшитой траченым молью синим бархатом: телефон!
Даже здесь, на чердаке, телефон. Роскошь немыслимая. Телефонируй не хочу. Да только кому?
* * *
Еще одного русского отыскали. Прямо под ними снимал камору — они под чердаком, он на десятом этаже. Узнали, что русский, случайно: мужчина тяжело волок вверх по лестнице неуклюжую, на треноге, кинокамеру, вставал на ступенях, отдыхал, отирал со лба пот, жаловался сам себе, чертыхался — конечно, по-русски! Они возвращались домой, шли за ним. Услыхали русскую речь. Кинулись к кинематографисту, затормошили, замутузили в объятьях!
— Откуда?
— Из Казани!
— Офицер?!
— Да, Белая гвардия! Но не офицер — солдат простой! До царской армии — грузчиком в Казанском порту работал! Чудом выжил в кровавом крошеве… Господа, ко мне, ко мне! И вино есть хорошее! Отказа не приму!
Сидели долго, за полночь, говорили, не могли наговориться. Пили, плакали. Искурили обе пачки дорогущих папирос. Бывшего царского солдата звали Лев Головихин, и он в Париже заделался работником синема: сперва фильмы в кинематографах крутил, потом смышленого мужика операторскому делу обучили, и он всюду с камерой таскался. А потом и сам на ноги встал: продал в прокат первый фильм свой — и дело пошло-поехало!
Головихин снимал простые ленты. Ничего особенного. Не игровые — натурные зарисовки, документальные, живую жизнь. Снимал Париж, клошаров под мостом Неф, нищих русских попрошаек на улице Лурмель, внутренность храма св. Александра Невского.
— А как же ты, брат, церковь-то изнутри снял? Нельзя ведь!
— А батюшка разрешил. Отец Николай. Долго упрашивал. Да ты гляди, гляди фильму!
Головихин по-старому произносил: не «фильм», а «фильма». По-русски.
Игорь уставился на развешенную на стене дырявую простыню.
Фигуры бегали, плавали, застывали, бились как рыбы, уплывали в черно-белую мглу.
И вдруг заорал, схватил за руку Льва!
— Что ты?! Синяков мне наставишь! Как клешней сцепил!
— Где ты ее снял?! Где?!
Увидел в кадре Фрину.
— Ты же видишь, мост Александра Третьего, золотые кони…
Головихин тер руку, морщился, пыхтел.
Бесстрастная камера снимала: вот Фрина идет, вертя задом, чуть покачиваясь на каблуках; вот останавливается у перил моста, стаскивает туфлю с ноги, морщась, выбивает туфлю о перила. Ногу трет. Мусор, иголка? Щепка?
Игорь глядел на Фринину ногу. Лев глядел на него.
— Нет ни батюшки, нет ни матушки… а только есть да есть… одна зазнобушка?
— Она танцует на улице! На Мосту Искусств! Это мексиканка! Я ее знаю! У нас с ней…
Лев холодно произнес, как на серебряном блюде поднес слова:
— Это жена знаменитого Доминго Родригеса, знаменитая Фрина Кабалье. В газетах пишут — Доминго заканчивает роспись во дворце Матиньон, а потом улетает с супругой в Америку.
— Где они живут в Париже?! Я должен ее увидеть!
— Не сходи с ума. Она…
Затрезвонил телефон. У режиссера тоже был проведен телефонный кабель. Игорь вздрогнул всей спиной, всей кожей. Лев церемонно взял трубку.
Пока говорил — Игорь глядел сквозь него, в себя: так глядят на ледоход, на плывущие льдины.
Он не слыхал, что говорит в трубке неизвестный голос.
Зато Лев внимательно слушал, вежливо.
— Фильму мне заказывают, — трубку положил на рычаги осторожно, блестел глазами. — Твоя помощь нужна будет!
— Что за фильма?
— Об авиаторах. О пилотах! Очень это нынче модно. Летают все! Даже женщины!
— Даже кенгуру.
— Не смейся! Нам денег заплатят!
— Денег? Это хорошо.
А в родной каморке — тоже телефонный трезвон.
Олег трубку снял с рычажков.
— Тебя, — растерянно другу сказал.
Игорь стискивал в пальцах трубку, как черный револьвер.