Русский Париж | Страница: 42

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Дама в первом ряду, с жемчугами на жирной шее, фыркнула. Быстрей затрясла веером.

Анна услышала злой шепоток — на сцене слух обострен: «Ишь, никто не умрет! Она же первая!».

Громко кашлянул мужчина. Анна узнала лицо: Андрусевич, главный редактор «Русского журнала». В голос сказал, не понизив тона: «Страсти-мордасти! Невнятица, каша! Где вы видели у людей ивовые руки?! Вычурная метафора! Бабство!».

Стоять, приказала себе. Стоять под обстрелом. Пусть расстреляют еще раз — словами. Они — ее, а она — их!

— А мы все уходим. И мы все — уйдем. Лишь одна в Успенском соборе своем глядит печально, зная про то, что никогда — не умрет — никто.

Тишину прорвало. Что началось! Кто хлопал неистово. Кто плакал. Кто, вздергивая плечами, шипел: «Безвкусица! Пошлость! Игра на святынях!».

Анна отшагнула к роялю. Рауль подбежал, под локоть подхватил.

— Не обращайте вниманья, мадам, они не со зла…

— Они злятся. — Анна поглядела Раулю прямо в глаза. — За что?

Опять вперед шагнула. Что прочтет? Не знала.

Рот сам уже лепил, бросал слова — через мгновенье.

— Бал в царском дворце! — крикнула.

Смолкли смешки и выкрики. Крики восторга умерли. Она осталась одна на сцене.

Она танцевала тур вальса — в забытом, сожженом дворце — на вощеном паркете — под звездами люстр — с последней, забытой любовью своею.

— О люстра какая! Она, как гора снеговая, утыканная тысячью праздничных свечек, дрожащая в небе, как звездный вечер… Огни сыплются зернами золотыми на белые голые сладкие плечи, на жемчуг в шиньонах, на царское имя, что светит в полях далече, далече… И мы поднимаемся плавно, как павы, по лестнице света, счастья и славы! О мрамора зубы-щербины, земные руины… О милый, любимый, как страшно… Так падает в пашню зерно золотое… На бал мы явились с тобою.

Передохнула. Вздохнула глубоко и быстро.

— Пока мы друг друга не знаем. Мы соприкасаемся рукавами, тесьмой, бахромой, кружевами, локтями, дыханьями, телес углами. Глаза стреляют и мечут пламя. Толпа смеется жемчужным смехом. Меж нами лица, затылки, жизни. А ты — моим эхом, а я — твоим эхом. И ты — навеки — моя отчизна. И ты — кафизма моя и аскеза, мой ирмос, кондак, стихира, стихия! А в грохоте пламенного полонеза царицей проходит моя Россия…

Мертво. Головы, лбы, лица, затылки. Это тоже бал, только здесь танцуют сидя. Сил больше нет танцевать. Милые, натанцевались! Сколько хлебнули?! Не перечесть. Вспоминать не надо. В Крыму гимназисток расстреливали: за то, что брат — кадет, к стенке! Беременных — за укрывательство мужа: не офицера даже, не солдата — просто дворянина. Трупы лежали в Севастополе, в Симферополе — гнили под солнцем и ветром; смердели; сытые вороны уже не клевали мертвые глаза людей.

А вы, вы, что здесь сейчас сидите, в Париже, в светлом, хоть и душном, да почти дворянском зале, с роялем и люстрой, — помните вы, как корчились в битком набитых трюмах, где скользкая грязь под ногами и по железным стенам ползла, где воды капитан давал на всех — по капле, где бабы рожали мертвых младенцев, и их — в море — на съеденье рыбам — кидали?! Плыли в никуда. Блевали, наклонясь через релинги! Кто — в пучину бросался, с ума сходя. Кто молился, целовал образок, обливая слезами. Кто сухари жевал, не делясь им с соседом, забыв Христа: пусть с голоду помрет, а я жить буду! А кто последнюю, исподнюю рубаху рвал на бинты, распухшую, в гангрене, ногу другу бинтуя. Вы, дворянские лилии, девочки с кудрями, как у ангелов, знали, как бисером вышивать, — сапожную дратву узнали! В Сербии, в Галлиполи — для оборванных, спившихся солдат Белой гвардии сапоги тачали: так зарабатывали на жизнь. Хорошо, коли сапогами! А — телом своим, белым, лилейным, не расстрелянным — так распятым?! На турецких камнях, на эгейской земле… на песках Бизерты, и скрипит тот песок на зубах…

— И мы с тобой ее белый вальс танцуем! Едим ее рубиновую икру, янтарную белугу! Ее звездным бокалом звеним, балуя — и вновь чалые кони — по кругу, по кругу! Вот ты ко мне полетел — кренделем локоть! Я — руку в лайке — на обшлаг сукна-болота легла лилия… Я могу тебя трогать… В бальном лесу за нами погоня! охота!

Вы все, кто слушает меня здесь и сейчас. Вы — русские парижане! Эмиграция! Проглотите презренье. Я вас пою, вас! Нашу Россию — поруганную, великую! И в смерти — великую. Непозабытую! Ведь умирать будете — не мать звать будете: ее!

Великие балы. Великие сраженья. Великие цари. Великие молитвы. Великие крестьяне — взгляд из-под руки, на добро — выдох: «Спаси Бог!». Великие солдаты: лежат в родной земле, истлевают в земле чужедальней. Великие генералы, что кричали: «Воюем за свободу настоящую, победим — сами выберете себе хозяина!».

Без хозяина нельзя. Без царя — нельзя. Сталин там — царем сидит?! Да, взял власть: всех убил — и сидит. А кто его — убьет?!

Ей, жалкой, вернуться ли, стать ли Шарлоттой Корде?!

— И мне в танце, милый, так жарко стало! Соль по спине, по лицу ручьями! И музыка внезапно, вдруг… перестала. Что вы смолкли там, в оркестровой яме?!

Анна крикнула это так оглушительно, что с люстры сорвалась хрусталинка и упала со звоном к ее ногам. «В стихе люстра, и здесь люстра. Все в мире парное. Все — реприза».

— И дождь алмазов. И свечи с люстры. И снег плечей. И поземка кружев пылят, бьют, метут — туда, где пусто, туда, где жутко, туда, где туже стягивается петля на глотке. О страшный вальс! Прекрати! Задыхаюсь… У лакея с подноса падает водка. И хрустальные рюмки звенят: «каюсь!.. каюсь…».

Вы в Париже. Вы выжили. Зачем вы гневите Бога?! Я перед вами сейчас — Ангел огненный, носитель Бога. Сама не знаю отчего, но это так. Я уже не я; руки мои — огонь. Лицо мое — меч. А ваш чудовищный, страшный танец — когда выходили на снег, на резучий, слепящий снег из литерных из вагонов, где людей — как сельдей в бочке, из поезда, что катил в смерть по Транссибирке, и вам в лоб — дуло, и вас на снег — насиловать, выламывая руки?! А потом трупы спокойно, будто спят, лежат на снегу, под синим веселым небом.

Так кончалась Россия! Так — кончали — Россию. Я, ангелица огненная, вам нынче — кричу — об этом!

— Милый, ты крутишь меня так резко, так беспощадно, как деревяшку, ты рвешь меня из времени, рыбу с лески, и рот в крови, и дышать так тяжко. И крики, ор, визги, стоны! И валятся тела! и огни стреляют! И царь мой, царь мой срывает погоны! И я кричу: «Но так не бывает!». И люстра гаснет, падая в толпу вопящих остроконечной, перевернутой пирамидой! Тот бал — приснился. Этот — настоящий! И я кричу царю: живи! Доколе не прииду!

Обводила слепыми глазами головы, головы, лица, лица, лица. Руки шевелились осьминогами. Груди дышали часто, прерывисто. Рты хватали воздух. Помада. Духи. Шелест шелков и сукна. Духота. Тишина. Мертвая тишина. Дочитать бы смочь. Не умереть на сцене. Невероятно.

— И я кричу тебе: смерть! Где твое жало! И покуда мы валимся, крепко обнявшись, в бездну — прозреваю: это я — тебя — на руках держала у молочных облак груди… в синеве небесной…