Юмашев засмеялся в ответ.
Так стояли и хохотали. Будто на коверного в цирке смотрели.
Раздался грохот, звон. Это Лили Брен размахнулась и изо всей силы швырнула свои шоферские очки об пол. Ее любовник не прекратил читать. Мышцы щек напрягались, раструб глотки расширялся, голос перекатывался по залу булыжниками, вывернутыми из мостовой.
— Мне в себя не выстрелить. Волком вой. На ветру собачье горло дери. И свистит моя пуля над головой живой земли, сверкающей изнутри!
Лили метнулась к Игорю. Выплюнула ему в лицо:
— Вы мне ноги отдавили. Вы поганый тангеро.
Сунула ему в руки автомобильный шлем.
Стоял со шлемом в руках: глупо, странно. Шампанского, что ли, в шлем налить?
Жан-Пьер Картуш подошел. Шепотом — чтобы не помешать чтенью поэта — согрел его ухо, щеку:
— Готовим сейчас новую коллекцию. «Восток есть Восток». Колоссальная задумка. Будет фурор, успех. В Америку повезем! Вы будете вожаком! Ведущим! Черт, стал забывать русские слова…
Кудрун обнимала Лили за голое плечо, утешала. Крутые смоляные завитки на скулах. Коровьи глаза слез полны. Не впервые бабы плачут из-за него! Ишь, с лету такую летчицу, ведьму, обаял!
— Это я — чугун! Я — красная медь! Я — железные пули нижу на нить! Впереди вас смерть. Позади вас смерть. Значит, мать — убитую — мне…
Выкрикнул последнее слово яростно, бас ударился о потолок, рикошетом от паркета отскочил. Люстра зазвенела.
— Хоронить!
«Браво, браво, браво!» — затрясся в аплодисментах салон. Игорь надел шлем на Кудрун — она и пикнуть не успела. Стояла, ремешки шлема торчали над пупырчатыми, в бородавках, родинках и оспинах, щеками, беззвучно хохотала, булькала, хрипела.
— Ты смеешься, как алкоголичка. Тебе надо горло полечить. Тебе так идет эта шляпка!
К тощей девчонке, шансонетке Туту, ночью в ресторации Дуфуни Белашевича прицепился парень один, приклеился — не отодрать. Хвостом за нею ходил. За локотки хватал. Туту вырывалась. Набрала в рот слюны, но не плюнула наглецу в рожу — побоялась скандала. Марьяна Романовна, закатывая глаза так, что сквозь густые прижмуренные ресницы синели выпуклые восточные белки, пела, втиснув толстое тело в страстный выгиб рояльного бока.
«Все равно расскандалимся, — думала Мадо Туту, отпихивая пьяненького парня от себя, — утомил меня вшивый гамен».
Она не знала, русский он или француз. Ей было все равно. Парень изловчился, схватил ее рукой за шею. Туту извернулась и двинула его локтем в грудь. Парень упал, и вместе с ним упали со стола рюмки и разбились с озорным звоном.
— Mille diable! — завопил нахал по-французски. А потом добавил по-русски: — Не хочешь, французская лягушка.
Вскочил. Занес руку. Вместо поцелуя — жестокий, сильный удар кулаком. Будто с мужчиной дрался. Бил точно, безжалостно.
Туту не орала. Что толку орать.
Возились оба, кряхтели. Под глазом у Мадо вспухал кровоподтек.
Дуфуня подошел, грузный, сердитый.
— А ну вон отсюда! Позоришь мое заведенье!
Крепко сцепил запястье парня.
— Уползай подобру-поздорову, мышонок. Привечаю тебя, да ведь могу и пнуть сапогом. Не погляжу, что русский! Здесь хорошие русские собираются! Благородные!
— Благородные-е-е-е?! — гримасничал буян. — Ах, тут благородные-е-е-е?!
Дуфуня подтащил парня к двери, вышвырнул на улицу. Парень ударил кулаком в стеклянную дверь, разбил стекло. Кулак в крови. Облизал пальцы.
— Я еще тебе устрою, конокрад недорезанный!
Ушел. В разбитое стекло врывался ночной холод. Дуфуня подошел к Туту. Потрепал за волосы.
— Ну, ну… Поди умойся.
Туту сунулась к Дуфуне — отблагодарить. Кроме поцелуя и объятья, она не знала благодарности. Целовала крепко, в губы. У Дуфуни свет померк перед глазами. Эта худая воблешка целовалась лучше всех его женщин!
Марьяна Романовна, из-под прищуренных ресниц, видела все. Рояль гудел под пальцами аккомпаниатора; ее оплывшее, как толстая свеча, тело вбирало густые вибрации и обертоны.
* * *
Старый цыган пошел на зов тощей девчонки, как не бежал ни к кому и никогда.
Эту ночь он переспал с Мадо.
Они оба остались до утра в ресторане. Марьяну Дуфуня отправил домой в такси.
Такси шелестело, пронзая тряским гремучим металлом ночные мертвые улицы. Марьяна Романовна плакала, забившись в угол сиденья.
Дуфуня поднимался на жилистых, еще сильных руках над изящной рыбкой, над деревянной статуэткой — не женщина билась и кричала под ним, а золотой осенний, истончившийся под ветрами лист. Комната за ресторанной кухней, и старый диван, и сам он старый, ни на что не гожий, а она слишком молодая. Огрузлый волосатый живот копной нависает над звонким ксилофоном девичьих, птичьих ребрышек. «Мне сто лет, а ей десять. Я поганец. Она сама соблазнила меня. Она сама виновата».
Когда оба утихли и отдышались, Туту поднялась на локте и тихо спросила Дуфуню:
— Месье Волшанинофф, а почему люди любят телами?
Дуфуня повернулся на бок. Серьга впилась ему в щеку.
— А ты меня любишь?
Туту молчала. Потом засмеялась.
— Я первая вас спросила.
За окном «Русской тройки» тек холодным голубым молоком тоскливый рассвет.
— Потому что умерли души.
* * *
Игорь заявился в Дом моделей «Картуш и друзья» рано утром. Еще никто не пришел на работу. Ему открыл консьерж. Указал на диван, обитый телячьей кожей: посидите здесь, хозяева скоро будут. Игорь дивился на необычайные плафоны, лампы, бра — освещенье роскошней, чем в Версале, у королей, подумал растерянно. Первым приехал Жан-Пьер. Увидел Игоря, подмигнул ему.
Игорь жадно глядел в окно на черный кадиллак. Из автомобиля вылезал месье Юмашев, одергивал пиджак, давал наказ шоферу. «Личные шоферы у каждого, вот как живут богатые». Приосанился: у модели должна быть безупречная выправка! Как у солдата.
«Я солдат на войне жизни. Я должен победить».
Обговорили условия. Когда Юмашев назвал цену Игорева оклада, сердце раскачалось на незримых качелях, сорвалось и ухнуло в пропасть.
«А как же Дуфуня?» — испуганно подумал. Все, Дуфуня Белашевич, родной, прости-прощай, голубь. Улетает твой верный половой, улетает!
К новой, непонятной жизни летит.
В коллекции «Восток есть Восток» модельеры готовили семь дефиле. В кабинете Картуша на стене висел самодельный плакат, сам кутюрье написал на плотной бумаге красными чернилами:
Ночи Египта