Русский Париж | Страница: 86

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Анна жестко, резко растерла лицо руками.

Вышли на улицу. Семен задрал голову — в последний раз поглядел на окна их последней парижской квартиры. Обычные, как во всем Париже, длинные узкие окна, опущены жалюзи. Крохотный балкончик под карнизом, там в ряд стоят горшки — прежние жильцы разводили цветы. Анне не до цветов. Спасибо, что обед и ужин им всем готовила.

Остановил такси.

— Гар де Лэст, пожалуйста! Не спешите, время есть…

Внутри тесного брюха такси все четверо сидели, тряслись, молчали.

Анна внезапно вспомнила азиатских девочек. «Где Амрита? Где Изуми? Уж не девочки — девушки. Замуж, может, вышли. Я у них в жизни не матерью — кометой была: фр-р-р — и пролетела. Забудут мадам Гордон, поломойку…»

Вокзал оглушил гомоном, криками носильщиков, возгласами, смехом, рыданьями, зазываньями торговцев горячими жареными каштанами. Холод! Зима. Бесснежная, тоскливая зима. Камень и асфальт кругом. Уезжая, Семен оставил ей денег. «Тебе хватит тут на полгода», — кривя губы, выдавил. Она чуть было не поклонилась ему поясным поклоном.

— Папа, какой номер поезда? — Аля возбужденно тянула отца за рукав. — Мы не сядем! Мы опоздаем! Папа, какой у нас вагон?!

Анна пригвоздила дочь взглядом.

— Еще громче крикни, голубушка. Глотку надорви.

— Мама, зачем вы так… Мама, вы…

Аля не понимала: мать нарочно грубит, чтоб не разрыдаться в голос.

Семен вертел в руках паспорта, билеты. Наняли носильщика, он быстро покатил тележку с чемоданами, они посеменили следом за ним — на перрон. Вот и перрон, снова перрон. И железный навес над головами. И поезд стоит, длинная железная кишка, и сейчас он увезет от нее ее родных. Милых. Навсегда.

«Брось, Анна, какое там навсегда! Ты что, белены объелась?! Навсегда, что за глупое слово!»

Погрузили вещи в купэ. Стояли на перроне — четверо одиноких, четверо бесприютных. Аля сильней вытянула шейку. Гусенок. Прозвонили в колокол — три раза. Семен сцепил в пальцах плечи Анны. Ника прижался к животу, к груди Али.

«Разрываемся. Ровно напополам. Надвое».

— Аня, — голос Семена пресекся, — вы… пишите…

Вздернутый подбородок. Не плакать. Только не плакать.

А слезы уже вольно, быстро, сами, не сдерживаемые ничем, ни волей, ни приказом, текли, летели и плыли, и таяли, и снова набегали, бесконечные, щедрые. Освобожденные.

— Вы едете на гибель.

— Анна!

— Я знаю это.

Сжали руки друг друга.

«Живые руки, еще живые».

— Семушка, ты там не забывай нас с Никой.

— Как я… могу забыть…

Кинулись друг другу на грудь. Одно мгновенье. Оторвались. Разорвались. Семен впрыгнул в вагон, не помня себя. Аля покрывала последними поцелуями лицо, плечи, руки матери. Вот она тоже всходит по вагонным ступеням. Тихо, тихо, Анна, не надо. Все кончено. Сейчас тронется поезд.

«Боже, сделай так, чтобы этот поезд сломался. Чтобы уголь украли из паровозной топки!»

Они стояли в дверях вагона: Семен и Аля, Алина голова над фуражкой Семена, она машет рукой, слабой, тонкой в кисти, будто в балетном па. Одетта, а где Одилия? А Семен? Он на нее смотрит? Нет: он смотрит вдаль, вокруг, глаза его бегают, как два загнанных зайца, по кругу, он глядит на поезда на путях, на вокзал за ее спиной, глядит — на Париж, на их Париж, что так на время, так ненадолго пригрел их, пожалел.

«Сема! Погляди на меня!»

Зрачки вошли в зрачки. И — пустота.

Гарью пахнет. Гарью, горечью.

Тронулся поезд. Поволокся, потащился вагон. По рельсам. По ледяным, скользким, мертвым рельсам.

Закрыла рот ладонью. Не рыдать!

«Рельсы — гильотина. Все. Отрубили».

Анна подняла руку. «Надо махать. Так все делают. Всегда».

Рука не слушалась, и она все же трясла ею в холодном воздухе. Пар шел изо рта. Берет сполз на ухо, падал на плечо.

Еще видно их лица. Еще белеют в сумерках.

Вагон уносил их. Полный людей поезд катил на восток. Вился хищным мехом черный, сизый дым над паровозом, налетал на их голые беззащитные лица.

Ника кусал губы. Он не махал рукой — стоял прямо, держал ее за руку.

— Мама, у вас пар изо рта идет, как у лошади.

«Я и есть лошадь. Тягловая лошадь. Почему я не встану на дыбы?!»

Быстро, зло отерла слезы рукой в перчатке. Поежилась в курточке на ветру. «На рыбьем меху одежка. Где моя московская, девичья беличья шубка? Время сожгло. И меня — сожжет».

— Ника, идем домой.

Мальчик крепче сжал ее руку.

— Мама, а мы домой тоже в такси поедем?

— Нет. На метро, потом в автобусе. Нам надо экономить деньги.

Глава двадцать первая

Белая Тара, бывшая супруга кутюрье Юкимару, выследила Юкимару и Изуми в ресторане.

В японском ресторане «Сакура».

Муж и жена часто ходили сюда обедать. Аромат Японии грел и дразнил ноздри, опахивал веером душу. Париж исчезал. Он умирал. Вокруг мерцала, благоухала родина, родина.

— Что ты желаешь, птичка? Может, начнем с суси?

— О да! И еще хочу сасими!

Все японское, родное, и даже горячее сакэ. В меру подогретое, не обжигает глотку.

Из широких и плоских чашечек модельер и его молодая жена пьют сакэ, тянут, удовольствие продлевая. Сасими пахнет морем. Выйди на крыльцо — а там не гудящий улей бульвара Монпарнас, а набережная Йокогамы. И корабли. И густо-синяя, зеленая, как надкрылья бронзовки, вода. В ней тонут все ужасы. Горе. Блеск. Радость. Чужбина.

— Юкимару, я хочу домой.

— Мы поедем домой, крошка моя. Поедем. Скоро.

Скоро — это значит: через целую жизнь.

К их столику быстро, резкими шагами, едва не разрывающими юбку, шла дама. Шляпка с вуалью. Сумочка из тонкой змеиной кожи. Юкимару узнал ее прежде, чем она подошла и открыла лицо.

— Мое почтенье, господа!

Юкимару сделал вид, что не удивился.

— Марико! Присаживайся, дорогая. Как поживаешь?

Изуми кусала губы. Наклонилась низко над сасими, глубоко вдыхала запах океана, мидий, морских гребешков, щупалец кальмара.

— Неплохо, мой дорогой! У вас, надеюсь, тоже все хорошо.

Изуми не глядела, а видела кожей злой, ярко горящий, узкий взгляд.

Они говорили по-японски. А Белая Тара — по-французски.

— Я хочу фугу! Я заказала на троих! Вот сейчас, когда к вашему столику пробиралась.