Оставалось третье испытание.
Узкая тропа круто брала разбег и уходила вверх. С одной стороны — скала, прямая и ровная, как выстроганная доска, макушка ее терялась в беленьких облаках; с другой стороны — такой же прямой и ровный обрыв, уходящий, казалось, в преисподнюю, дна не видно. А сама тропа была настолько узка, что на нее боязно было взойти. Но Пругов шагнул и двинулся, чутко сторожа каждый свой шаг. Егорка — следом за ним.
Они поднимались все выше и выше, но макушка скалы, скрытая облаками, оставалась по-прежнему недосягаемой. В какой-то момент, прижимаясь спиной к прохладному камню, Егорка остановился, чтобы перевести дух, поднял глаза в небо и услышал короткий, как выстрел, вскрик Пругова. Чуть было не дернулся от неожиданности, но удержался, будто влип в скалу. Медленно опустил взгляд: впереди, на тропе, перед ним никого не было. Только косая и легкая тень горного орла невесомо скользила по сероватому камню с красными прожилками.
Долго стоял Егорка, не в силах двинуться дальше, свинцовой тяжестью налились ноги и отказывались повиноваться. Тогда он осторожно опустился на колени, вытянулся на тропе во весь рост и пополз…
Худющий, голоднющий, с одичалым взглядом опухших глаз, в рваных ремках вместо одежды, грязные космы торчат во все стороны, борода чуть не до пупа, лицо скукожилось в сплошной коросте — вот в каком обличии спустился Егорка с горной тропы в тихую и красивую долину, посредине которой, на берегу стремительной речки, стояла уютная деревня. Десятка три крепких изб вытянулись в одну улицу, и над крышами белесыми столбиками покачивались домашние дымы.
На краю деревни Егорку сразу же переняли несколько мужиков, отобрали топорик, заглянули в пустую холщовую сумку, в которой ничего не было, даже хлебной крошки, и отвели, ни о чем не спрашивая, в отдельно стоящую избу. Егорка тоже ничего не говорил: сил у него не было. Подчинялся безмолвно и шел, куда вели.
А дальше начались чудеса. Ему дозволили помыться в бане, взамен рваных ремков обрядили в чистые штаны и рубаху и снова отвели в избу, где накормили и даже налили полную глиняную кружку пенной браги, от которой Егорка сразу же охмелел и уснул прямо на широкой лавке, подтянув к тощему животу исцарапанные колени.
Продолжалась такая жизнь ровно два дня. Егорку по-прежнему ни о чем не спрашивали, не разговаривали с ним, а сам он, наевшись и выспавшись, выбрался на крыльцо, еще раз, теперь уже не торопясь, обстоятельно оглядел округу и задохнулся от ее красоты. Вот уж воистину — благодать!
«Наизнанку вывернусь, землю буду жевать, — в отчаянной решимости думал Егорка, — все равно упрошу, чтобы здесь оставили. На коленях выползаю!» Ему вспоминалась каторга, высокий забор острога, страшный путь, пройденный с Пруговым, смертельно узкая горная тропа, и он вздрагивал, как от ледяного озноба, не желая заново все это пережить.
Приглядывали за ним два широкоплечих парня, под просторными рубахами которых угадывались крепкие и мускулистые тела — с такими не забалуешь. Эти парни и сдернули его, разомлевшего, с крыльца, когда увидели, что идет к избе высокий седобородый старик. Был он прямым и сухим, как палочка, на которую опирался. Тоненькие, в былку высохшие ноги подрагивали, но голову старик держал величаво, и тонкий, заострившийся нос торчал из бороды, словно клюв грозной птицы. Парни уважительно склонили головы, а Егорку словно молнией жигануло, в одно мгновение сообразил хитрован, что ему следует делать. Порхнул старику навстречу, бухнулся на колени и пополз, оставляя за собой на песке две глубокие и извилистые борозды. Голосил, не жалея горла:
— Отец родной! Не оставь! Дай душу спасти! Отчаялся в миру жить, благодати хочу обрести! Не прогоняй, отец родной, верным слугой стану! Ноги тебе буду мыть и воду пить!
Истово, искренне базлал Егорка. От страха и отчаяния приходили ему на ум такие слова, которых он, кажется, и не знал никогда и уж точно никогда их не произносил. А тут так складно кричал, будто по воде брел.
— Охолони! — старик упер палочку в плечо Егорке, будто не желал, чтобы тот дополз до него вплотную, и еще раз повторил молодым и звонким голосом: — Охолони! Не на торжище… Да и я не глухой. Спрашивать буду — отвечай как на духу.
Егорка поднял голову и поежился под холодным и острым, словно заточенное лезвие, взглядом. Глаза у старика, как и голос, были молодыми и поблескивали. И еще раз пронзило Егорку — понял мгновенно, что врать ему ни единым словом не следует: старик сразу же поймет, где он лукавит. Поэтому и выложил всю правду, ничего не утаил. Когда замолчал, старик убрал от его плеча палочку, оперся на нее, постоял молча и, поворачиваясь к Егорке спиной, уронил:
— Живи пока. Поглядим…
И началась у Егорки новая жизнь.
Община староверов, которой сурово и властно управлял Евлампий, тот самый старик, в ногах у которого валялся Егорка, не сразу и не полностью приняла чужого человека, хотя разрешили жить в той самой пустой избе, где он обитал в первые дни, снабдили едой и определили в работу — пасти деревенское стадо. Но держали его на отшибе — в долгие разговоры не вступали, бабы и девки даже отворачивались, прикрываясь платками, на общие моления не звали, однако и враждебности, даже скрытой, Егорка на себе не ощущал. Присматривали за ним, время от времени наведываясь то в избу, то на луг, где он пас коров, все те же два парня, Мирон и Никифор. У Егорки хватило ума не лезть к ним с расспросами и не любопытствовать, вспомнил вовремя мудрое присловье — что одной любопытной бабе по имени Варвара оторвали язык, чтобы она добрым людям не досаждала. Хотя очень хотелось спросить о Пругове: он что, отсюда, из этой деревни, или наслышан был о тропе? Но не спросил. Помалкивал и жил, как велели; подчинялся безропотно, понимая, что никакого окончательного решения Евлампий не принял и к нему сейчас просто-напросто приглядываются.
И он тоже приглядывался, внимательно наблюдая за неторопким, размеренным течением жизни у староверов. Многое Егорке, вчерашнему вору и каторжнику, было в диковинку. Встретил человека на улице — поклонись ему в пояс, задумал новое дело — опять поклонись старшему и благословение попроси на это дело, пусть оно и самое пустяковое. Пьяными никого из староверов ни разу не видел. И еще дивился: народ здесь был, как на подбор, рослый, крепкий, румянощекий и сильный. А уж девки у староверов, как ему удалось разглядеть, — овощь спелая, дотронься рукой — сок брызнет! Но потаенные и охальные мысли, которые полезли ему в голову, когда он отъелся, Егорка отгонял от себя, как кусучий овод. Тоже понимал: с этим делом, прелюбодейным, здесь строго. Еще неизвестно, что у них на уме, у тех же Мирона с Никифором, не приведи бог разозлить их — при такой силище им Егоркину голову свернуть — все равно что высморкаться.
Тихая осень между тем все ближе клонилась к зиме. Сначала по утрам стали наваливаться молочные и непроглядные туманы, затем засеребрился на пожухлых травах иней, а следом и первая снежная крупа посыпалась. Правда, жизнь у нее выдалась совсем короткая, до того часа, как из-за гор выглянуло солнышко, все еще яркое и теплое. Стадо, как ему велели, Егорка по-прежнему выгонял на ближайший луг, где забирался на какой-нибудь каменный валун и смотрел, чтобы чья-нибудь бойкая коровенка не убрела к каменному обрыву горной речки или не затерялась бы в густом ельнике, который густой и темной щетиной подступал к лугу.