Пригнали несчастных в волостное село, заперли в пустом амбаре. А Ефрема — отдельно, в сборне, где имелся особый чулан с железной решеткой на окне и с крепкими, окованными железом дверями. Ничего не помогло. Ни решетка, ни железо на дверях. Маленькая печурка имелась в чулане, от печурки выходила труба. За половину ночи, не уронив ни одного кирпичика, не стукнув и не грюкнув, Евлампий разобрал трубу, через узкий лаз на собственной опояске вытащил Ефрема из чулана, и они ушли из села во второй половине ночи, не нарушив тишины ни одним звуком.
Замели свой след учитель с учеником в глухих горах. Сколько ни металась воинская команда по окрестностям — все впустую.
— Видение мне было, Евлампий, — говорил Ефрем, когда ушли они в безопасное место и остановились на роздых, — видел я Беловодье [21] и путь к нему. Горы неодолимые сию благодать ограждают, но видел я и проходы сквозь горы. И виделось еще, что достигнуть того места только с тобой возможно, больше никто путь этот не одолеет. Потому и звал, и ждал тебя. Пойдешь ли?
— Пойду.
Почти год убили они на тяжкую дорогу за Кедровый кряж. Выбрались в долину в самый разгар теплого лета. И только охнули, когда увидели дивную красоту, развернувшуюся перед ними.
«Ехаста тамо и обшедше неколико гор и на единой обретоша пещеру удобну для прохода и невходну для чуждага человека, возлюбиша же место то зело», — вот какими словами заканчивал свою «Дивную повесть о страдании» старец Ефрем. И сейчас, перечитывая ее, Евлампий будто и по своей жизни, долгой и трудной, прошелся заново — много выпало в той жизни страданий, ох, много!
Прошли годы, скатились, как полая вода в горной речке. Давно уже упокоился старец Ефрем. Спит праведным сном под развесистой кудрявой березой, которая шумит под ветром своими длинными ветвями и навевает ему тихие и благостные песни. На месте избушки, которую они срубили когда-то вдвоем на скорую руку, раскинулась теперь целая деревня с кузней, слесарней, с добротными амбарами, с большущей пасекой и с коровьим стадом. За деревней распахали пашню и научились сеять рожь в здешних местах, чтобы быть с хлебом. А самое главное — крепко отгородились от греховного антихристова мира. За все эти годы казенные чины так и не смогли перебраться через кряж.
А вот лихие люди перебрались.
Сразу почуял Евлампий — не с добром они явились. И не ошибся. А сегодня ночью, в полудреме, увидел он явственно: перекрестился Никифор, улыбнулся ему и уплыл в синий искрящийся свет, который сразу же загустел и налился чернотой. Понял Евлампий, что принял Никифор мученическую смерть. Потому и достал он сегодня «Дивную повесть о страдании», написанную старцем Ефремом, потому и читал ее, окропляя листы слезой, потому что предчувствовал: завершается и его земная дорога. Силы требовались, чтобы не оборвалась она раньше времени — еще не все дела были исполнены. И приходили такие силы, соскальзывали, невидимые, с пожелтевших от времени листов и поддерживали высохшее и немощное уже тело.
Вечером, в сумерках, он призвал Мирона, усадил рядом с собой на лавку, ровным, спокойным голосом известил:
— Помру скоро. Все на тебя остается. Береги, пуще своего глаза. Никифора загубили — я знаю, видение мне было. И вот благословенье мое и наказ тебе: выгоняй пришлых из долины. Снега падут — выгоняй. А если не выгонишь, жизни с ними не будет. Нам с этого места уходить — все равно, что в огне гореть. Лучше сгореть. Теперь ступай, Мирон. Помни мои слова.
Он дошел на подсекающихся ногах до лежанки, вытянулся на ней и слабым жестом руки указал Мирону на дверь — в последние свои часы Евлампий желал остаться один на один с Богом.
Мирон вышел из избы, глянул на розовеющий восток и тяжко вздохнул. На плечи ему будто невидимый тяжкий груз возложили.
Утром, когда он вернулся, Евлампий лежал, сложив крест-накрест на груди руки — бездыханный.
Догорели и погасли сальные плошки, пыхнув напоследок вонючими дымками. В избушке угнездился непроглядный мрак, и глухая тишина повисла в бревенчатых стенах. Как в гробу, который закопали в землю. А может статься, это и есть гроб для Данилы? Даже вздрогнул, так подумав, и цепи на нем негромко звякнули. Отсчет времени он потерял. Сколько здесь сидит, напротив мертвого и распластанного на стене Никифора, день или ночь на дворе — неведомо. Из-за толстых стен никаких звуков не доносилось. Воды в деревянном ведерке осталось лишь на донышке, и пил он теперь ее малыми глоточками, только бы сухое горло промочить. Голод не мучил, но появилась в избитом теле необыкновенная легкость, казалось Даниле, что стал он невесомым, как пушинка, вот оттолкнется ногами от пола и взлетит к потолку, как та пушинка, вздернутая ветром.
Но когда дверь открылась и хлынул в избушку яркий, искрящийся сноп света вместе со свежим воздухом, отдающим запахом талого снега, оказалось, что Данила не может подняться. Елозил ногами по полу, упирался руками в стену и оставался на месте, словно его гвоздем прибили.
— Ну, брат, совсем растюхался! Кишка тонка или гонору нету?! Цепляй его, выдергивай, глянуть надо: живой или скукожился? — голос с порога избушки звучал громко и весело. Кому он принадлежал, Данила разглядеть не успел; его вздернули, выволокли на улицу, протащили волоком к крыльцу приземистого строения и бросили на рыхлый и влажный снег, будто старую ветошь.
День, оказывается, стоял на дворе. Теплый, при ярком солнышке. Обтаявшие ступеньки крыльца были черными и мокрыми. На крыльце, широко расставив ноги, возвышался Цезарь, за спиной у него — брыластый горбатый мужик в длинной одежине, похожей на рясу; по бокам, справа и слева от крыльца, толпились разношерстно одетые мужики с лихими разбойными рожами. Ванька Петля и его напарник, долговязый, костлявый парень смуглого татарского вида, от Данилы не отходили и ждали приказания: чего сотворить над горемыкой?
Данила приготовился к худшему. Даже попытался встать, но ноги подчиняться отказывались. Тогда он перевернулся набок, упер локоть в снег и поднял голову, чтобы смотреть прямо на Цезаря.
А тот улыбался, глядя, как вошкается Данила на влажном снегу, и черные усики его, колесиками закрученные на кончиках, шевелились.
— Слушай меня! — громко оповестил Цезарь и шагнул на край крыльца, словно собирался спрыгнуть с него. — Я обещал вам райскую жизнь здесь? Обещал! А слово свое я всегда держу! С завтрашнего дня он будет делать за вас самую грязную работу. Скоро таких работников появится здесь сотня, не меньше! И все они будут горбатиться на вас, как на родных! Петля! Руки ему раскуй, на ногах браслеты оставь. Накорми, а завтра — как я сказал. Сейчас — все за стол! Заслужили, орелики!
Мужики весело загомонили, задвигались, потянулись к крыльцу, с которого уже ушел Цезарь, оставив дверь широко раскрытой.
Петля и долговязый парень куда-то сбегали, скоро вернулись, схватили Данилу за руки и оттащили в избушку, где снова горели две плошки, в деревянном ведерке поблескивала вода вровень с краями, а рядом с ведерком притулилась большая миска с просяной кашей.