И вырвалась.
Зашел игумен Феодосий как-то в библиотеку, где теперь исполнял свое послушание Гедеон, посмотрел-полюбовался на порядок и аккуратность, увидел рукописные листы на столе, глянул в них и пришел сначала в изумление, а затем и в полное негодование. Вот, оказывается, чем еще занимался монах Гедеон! Он описывал разные места Сибири, потаенные дороги к этим местам, а дальше… Дальше на рукописных листах следовало совсем уж непотребное: высчитывал монах Гедеон, сколько людей и подвод потребуется, чтобы к этим местам добраться и основать там — собственное царство! Так и написано было — собственное царство . А подданных в это царство набирать из бродяг и беглых каторжников, из людей, которые с казенной властью ужиться не могут. И многое еще было написано на тех листах — читать страшно. Но Феодосий прочитал до конца, до последнего листа. Велел срочно позвать Гедеона и, когда тот предстал перед ним, долго его разглядывал: низенький, худенький, горбатенький, головка маленькая, ручки тоненькие, а вот, поди ж ты, в государи собрался!
В тот же день, прямо из кельи игумена, проводили Гедеона на широкий монастырский двор и определили на житье в земляную яму. Еду и воду спускали на веревках.
А Феодосий думал, не знал, что предпринять. Заявить властям, духовным и светским — на монастырь бросить плохую славу, уморить строптивца в земляной яме — душа противилась, не по-христиански; сделать вид, что ничего не произошло — невозможно, Гедеон покаяться отказался. И тогда решил он принять грех на душу, предъявив Гедеону совсем иную вину — непотребное пьянство и греховное прелюбодеяние. Молодого монаха лишили сана и с позором выгнали за монастырские ворота.
Ушел он, снова став Бориской, ни разу на монастырь не оглянувшись, и поколесил зигзагами по всей Сибири. Кем только не был и куда только не попадал; даже в тюрьме и в ссылке, за пребывание в разбойничьей шайке, посидел и поскучал. И все ждал, не теряя надежды, своего заветного часа. О Кедровом кряже и о проходе через него узнал Бориска из старого допросного листа: давно еще пойман был один старовер, при допросах с пристрастием впал в неистовство, кричал бессвязно, а добросовестный писец заносил его непонятные речи на бумагу. Помер старовер, оборвав свои речи на полуслове, дело положили в дальний угол на долгие годы, и в допросные листы больше никто не заглядывал, пока не добрался до них, уже поеденных по краям мышами, Бориска. Он и вычитал, как возможно перебраться за Кедровый кряж. Когда оказались они с Цезарем и с первыми своими подручными в долине, когда обустроились за кряжем, поверилось им обоим, что час долгожданный совсем близок, что вот она — жар-птица, рядом, осталось только руки протянуть.
— Погоди, Цезарь, — говорил Бориска, — мы еще так развернемся, что небушку тошно станет!
Цезарь кивал, соглашаясь. Он уже привык к новому своему положению, которое нравилось ему все больше: сладко было повелевать людьми, сладко было решать их судьбы, и не хотелось уже никому подчиняться, даже английской торговой компании. Бориска его понимал и поддерживал. Он же первым высказался: есть одна задумка, как с торговой компанией развязаться и как самим возвыситься и дальше жить — сами себе хозяева. На десять рядов все обговорили они долгими вечерами, дожидаясь нынешнего лета, которое, надеялись они, переиначит их судьбы.
И в это самое время, когда долгие труды должны были венчаться счастливым исходом, грянул третий в судьбе Цезаря пожар и слизнул огненным языком за считанные минуты все надежды. Ушли они, как дым в небо, и растворились бесследно.
Цезарь подтянул колени, глубже засунул ладони в рукава полушубка, пытаясь удержать ускользающее тепло и согреться, но понял, что из этой затеи ничего не получится, и поднялся на ноги, вздрагивая от озноба. Костер затухал, лишь слабенькие угольки подслеповато мигали, покрываясь серым летучим пеплом. Караульный крепко спал, сидя на плоской коряге, уронив голову в колени, и даже не чуял холода, упираясь голыми руками в мокрый снег. Цезарь сшиб его пинком с коряги, и тот, очумело мотая головой, упруго вскочил и выставил кулаки.
— Просыпайся, — негромко сказал ему Цезарь, — и дров в костер подбрось.
Скоро пламя костра высоко подпрыгнуло вверх и осветило мужиков, вповалку лежавших прямо на мокром снегу — сил вчера ни у кого не было, чтобы наломать лапнику. Выдохлись до последней капли. Один лишь Цезарь не рухнул на землю, когда добрались до уступа горы, где высокая каменная щека, загибаясь, ограждала от ветра; смог еще развести костер и поставить караульного, который, похоже, сразу же и заснул.
Долго бежали они, вырываясь из-под пуль, от горящего лагеря. Ни минуты передыха не дал Цезарь уцелевшим своим людям, уводя их все дальше, на край долины. Вел наугад, почти на ощупь, хорошо понимая лишь одно: к переходу через Кедровый кряж приближаться сейчас никак нельзя. Смертельно опасно было приближаться. Именно там и захлопнется окончательно западня, чтобы накрыть тяжелой крышкой всех уцелевших.
Он подошел к костру, протянул ладони, едва не засовывая их в пламя, и озноб, колотивший его, прошел. Цезарь внимательно оглядел спящих своих людей и тяжело вздохнул — мало осталось. Больше всего ему жалко было, что нет среди уцелевших Бориски. За долгое время он привык к нему, даже сроднился. Хитрый, изворотливый был мужик, великого ума отпустила ему природа, словно извинившись за горбатое уродство. Если бы не светлая голова Бориски, гораздая на всякую выдумку, еще неизвестно, чем бы дело закончилось и сколько бы человек из того огненного кольца вырвалось. А выход он, как всегда быстро, придумал простой и неожиданный: запалили спереди воз сена, который был на санях, навалились и покатили его впереди себя, освещая дорогу и укрываясь от пуль. Одни толкали, другие палили наугад, заслоняясь от пламени — теперь даже и не вспомнить, как все было, но главное — вырвались. И, след в след, заметая за собой снег верхушкой елки, ушли.
«Плохо мне будет без тебя, Бориска, плохо, — тяжело вздыхая, думал Цезарь, продолжая держать руки над пламенем. — Кто мне теперь исправниковых шпионов так ловко раскусит… Надо же! По золотым зубам определил!»
Цезарь усмехнулся, вспомнив, как Бориска ловко разоблачил подосланных агентов. Пригласил их за стол, принялся угощать, расспрашивать, а один возьми да и зевни во время долгого ужина, рта не перекрестив. Вот и углядел Гринечка у него во рту золотой зуб. А где это видано, чтобы простые мужики разбойного поведения золотые зубы себе вставляли? Ну а дальше совсем просто было. Определили их на ночлег в отдельную комнатушку, где в стене дырки были просверлены, Бориска к одной из них ухо приставил, и ясно стало, какие такие гуси-лебеди залетели, — не остереглись служивые, пошептались между собой. Жаль только, что взять их живьем не удалось: крепкие оказались, пришлось Ваньке Петле кривым ножом орудовать, а тому лишь бы дорваться — распахал всех троих от уха до уха. В сердцах Цезарь ему даже затрещину отвесил, да что толку, дело-то сделано, у мертвых много не выпытаешь.
И только-только угомонились после этой передряги, только уснули, как заполыхало…
Цезарь передернул плечами, будто его снова прошиб озноб, и качнулся — усталость и сон брали свое. Но он себя пересилил, отошел от костра, вытер снегом лицо и вдруг насторожился. Где-то невдалеке послышался звук шагов. Молча дал знак караульному: слышишь? Тот кивнул и начал будить спящих, зажимая им рты ладонью, чтобы спросонья не подали дурной голос.