Говорили о нем так много, так долго, так часто, что из всего этого потока слов в конце концов кое-что стало выясняться. На третий день, кажется, я от кого-то узнала, что он уезжает через неделю, потом услышала, что он собирается в Вест-Индию. Я заглядывала в глаза мадам Бек, отыскивая в них подтверждение либо опровержение этим сведениям, но не выудила из нее ничего, кроме обычных пошлостей.
Она сообщила, что этот уход для нее большая потеря. Она просто не знает, кем заменить мосье Поля. Она так привыкла к своему родственнику, что он стал ее правой рукой, и как же теперь ей без него обойтись? Она пыталась удержать его, но мосье Поль заявил, что его призывает долг.
Все это она объявляла во всеуслышание в классах, за обедом, громко обращаясь к Зели Сен-Пьер.
«Какой долг его призывает?» — хотелось мне у нее спросить. Иногда, когда она спокойно проплывала мимо меня в классе, мне хотелось броситься к ней, схватить ее за полу и сказать: «Постойте-ка. Объясните, что к чему. Почему долг призывает его в изгнание?» Но мадам обращалась всегда к кому-нибудь еще, а на меня даже не глядела, словно и не предполагала во мне интереса к отъезду мосье Поля.
Неделя шла к концу. Больше нам не говорили о предполагавшемся прощании с мосье Полем; никто не спрашивал, придет он или нет; никто не выражал опасений, как бы он не уехал, не повидавшись с нами, не сказав нам ни слова; говорили о нем по-прежнему беспрестанно, но никого, кажется, не мучил этот неотвязный вопрос. Сама мадам, разумеется, его видела и могла наговориться с ним вдоволь. И что ей за дело, явится он в школу или нет?
Неделя миновала. Нам сообщили назначенный день его отъезда и сказали, что едет он «на остров Бас-Тер в Гваделупе»: призывают его туда не собственные интересы, но интересы друга. Разумеется, так я и думала.
Бас-Тер в Гваделупе… Я тогда плохо спала, но лишь только меня одолевала дремота, я тотчас просыпалась, будто кто произнес эти слова — Бас-Тер и Гваделупа — над самой моей подушкой, а то вдруг они мерещились мне, начертанные огненными буквами во тьме.
Я не могла с этим сладить, да и как сладишь с чувствами? Мосье Эмануэль был в последнее время так добр ко мне, он час от часу делался все добрее и лучше. Прошел уже месяц с тех пор, как мы уладили наши богословские разногласия, и с тех пор мы с ним ни разу не повздорили. Мир этот не явился холодным плодом отдаления, напротив, мы сблизились. Он стал чаще ко мне приходить, он говорил со мной больше, чем прежде; он оставался подле меня часами, спокойный, довольный, непринужденный, мягкий. О чем только мы не переговорили! Он расспрашивал меня о моих планах, и я ими поделилась; мысль моя о собственной школе пришлась ему по душе, он заставлял меня снова и снова развивать ее перед ним в деталях, хотя саму идею называл мечтою Альфашара. [313] Все несогласия кончились, крепло и росло взаимопонимание; мы оба ощущали родство души; привязанность, уважение и пробудившееся доверие все вернее связывали нас.
Как спокойно проходили мои уроки! Куда подевались насмешки над моим умом и вечные угрозы публичного экзамена! Как безвозвратно ревнивые филиппики и еще более ревнивые страстные панегирики уступили место тихой терпеливой помощи, нежному руководству и ласковой снисходительности, которая не превозносила, но прощала. Бывало, он просто сидел возле меня, несколько минут кряду не произнося ни слова, а когда сумерки или дела наконец предписывали нам расстаться, он говорил, прощаясь:
— Il est doux, le repos! Il ect précieux, le calme bonheur?! [314]
Однажды вечером — с тех пор не прошло и десяти дней — он встретил меня на моей аллее. Он взял меня за руку. Я посмотрела ему в лицо. Я решила, что он просто собирается мне что-то сказать.
— Bonne petite amie, — проговорил он ласково, — douce consolatrice! [315]
Но его прикосновение и звук голоса навели меня в тот раз на странные мысли. Не стал ли он мне больше, чем братом и другом? Не светится ли во взгляде его нежность более трепетная, чем дружеская и братская?
Красноречивый взгляд его обещал дальнейшие признания, он притянул меня к себе, губы его дрогнули. Но нет! В сумраке аллеи мелькнули две зловещие фигуры, они грозно надвигались на нас — одна фигура была женская, рядом шел священник; то были мадам Бек и отец Силас.
Никогда не забуду лица последнего в ту минуту. В первые мгновения оно выражало тонкую чувствительность Жан-Жака, невольно спугнувшего чью-то нежность; но тут же оно омрачилось желчным высокодуховным осуждением. Он обратился ко мне елейным голосом. Ученика своего он окинул взором неодобрения. Что же касается мадам Бек, то она, как водится, ничего, решительно ничего не заметила, хотя родственник ее, не в силах выпустить пальцы иноверки, лишь сильнее сжимал их в своей руке.
Легко понять поэтому, что я сначала просто не поверила столь внезапному объявлению об отъезде. Лишь выслушав новость сто раз, со всех сторон повторенную сотней уст, я вынуждена была отнестись к ней серьезно. Как прошла неделя ожидания, как тянулись пустые мучительные дни, не приносившие от него ни слова объяснения, я помню, но описать не могу.
И вот обещанный день настал. Мы ждали мосье Поля. Либо он придет и попрощается с нами, либо так, без слов, и исчезнет навсегда.
Но в такой поворот событий, кажется, не верила ни одна живая душа во всей школе. Поднялись мы в обычный час; позавтракали, как обычно; не поминая своего профессора и словно бы позабыв о нем, лениво принялись за обычные дела.
В доме стояла дремотная тишина, все казались примерными и покорными, а мне было трудно дышать в этой затхлой, застойной атмосфере. Неужто никто не заговорит со мной? Не обратится ко мне со словом, желанием, с молитвой, на которую я могла бы отозваться одним словом — «аминь»?
Я видывала не раз, как учениц сплачивали пустяки, как дружно требовали они развлечения, отдыха, отмены уроков; и вот они даже не собирались сообща осаждать мадам Бек и настаивать на последнем свидании с учителем, которого они, конечно, любили (те из них, кто вообще может любить), — да, но что такое для большинства людей любовь!
Я знала, где он живет; я знала, где можно навести о нем справки, где искать с ним встречи. До него было рукой подать, но прячься он хоть в соседней комнате, я по своей воле не явилась бы к нему. Преследовать, искать, звать, напоминать о себе — все это было не для меня. Пусть мосье Эмануэль где-то рядом, но, раз он сам молчит, я ни за что не нарушу первая этого молчания.
Утро кое-как прошло. Близился вечер, и я решила, что все кончено. Сердце во мне переворачивалось, кровь стучала в висках. Я совсем расхворалась и не могла справляться с работой. А вокруг меня равнодушно кипела жизнь; все казались безмятежными, невозмутимыми, спокойными. Даже те ученицы, которые неделю назад заливались слезами, услышав новость об отъезде мосье Поля, теперь словно вовсе забыли и о нем, и о своих чувствах.