— Вы никому не скажете?
— Ни одной живой душе. Положитесь на меня, как положились бы на отца Силаса. Возможно, я даже лучший хранитель тайн, хоть не дожил покамест до седых волос.
— И смеяться не будете?
— Возможно, и посмеюсь, ради вашей же пользы. Не издевки ради. Люси, я ведь вам друг, только вы по своей робости не хотите этому поверить.
Он и правда смотрел на меня дружелюбно; странная улыбка исчезла, погасли те искорки в глазах, сгладились складки у губ, глаз и носа, лицо выражало участие. Я успокоилась, прониклась к нему доверием и рассказала в точности все, что видела. Еще прежде я поведала ему легенду об этом доме — коротая время в тот октябрьский денек, когда мы с ним скакали верхом по Bois L’Etang.
Он задумался, и тогда мы услышали шаги на лестнице — все спускались.
— Они нам не помешают? — осведомился он, недовольно оглядываясь на дверь.
— Нет, они сюда не войдут, — ответила я.
Мы сидели в малой гостиной, куда мадам не заходила вечерами и где просто каким-то чудом еще не погас огонь в камине. Все прошли мимо нас в столовую.
— Ну вот, — продолжал он. — Они станут толковать о ворах и грабителях. И пусть их. Ничего им не объясняйте, не рассказывайте никому о своей монахине. Она может снова вас посетить. Не пугайтесь.
— Стало быть, вы считаете ее, — сказала я, ужаснувшись, — плодом моего воображенья? И она может нежданно-негаданно явиться снова?
— Я считаю ее обманом зрения. И боюсь, ей помогло явиться мятущееся состояние вашего духа.
— Ох, доктор Джон! Неужто мне могло привидеться такое? Она была совсем как настоящая. А можно это лечить? Предотвратить?
— Лечить это надобно счастьем, предотвратить можно веселостью нрава — взращивайте в себе и то и другое.
Взращивать счастье? Я не слыхивала более нелепой насмешки. И что означает подобный совет? Счастье ведь не картофель, который сажают и удобряют навозом. Оно сияет нам с небес. Оно — как Божья роса, которую душа наша неким прекрасным утром вдруг пьет с чудесных трав рая.
— Взращивать счастье? — выпалила я. — А вы-то сами его взращиваете? И удается это вам?
— Я от природы веселый. Да и беды меня пока минуют. Нам с матушкой грозила было одна напасть, но мы над ней насмеялись, отмахнулись от нее, и она прошла стороной.
— И это называете вы взращивать счастье?
— Я не поддаюсь тоске.
— А я сама видела, как она вас одолела.
— Уж не из-за Джиневры ли Фэншо?
— Будто она не сделала вас несчастным!
— Вздор, какие глупости! Вы же видите, теперь мне хорошо.
Если веселое лицо излучало бодрость и силу — значит, ему и впрямь было хорошо, радостно и легко на душе.
— Да, вы не кажетесь унылым и растерянным, — согласилась я.
— Но почему же, Люси, и вам не глядеть и не чувствовать себя, как я, — весело, смело, и тогда никаким монахиням и кокеткам во всем крещеном мире не подступиться к вам. Дорого б я дал, чтоб вы ободрились. Попробуйте.
— Ну а что, если я вот сейчас приведу к вам мисс Фэншо?
— Клянусь вам, Люси, она не тронет моего сердца. Разве что одним-единственным средством: истинной — о да! — и страстной любовью. Меньшей ценой ей прощенья не заслужить.
— Полноте! Да вы готовы были умереть за одну ее улыбку!
— Переродился, Люси, переродился! Помните, вы называли меня рабом. А теперь я свободен!
Он встал; в посадке головы, осанке его, в сияющих глазах, во всем облике была свобода, не просто непринужденность, но прямое презренье к прежним узам.
— Мисс Фэншо, — продолжал он, — заставила меня пережить чувства, какие теперь мне уж не свойственны. Теперь я не тот и готов платить любовью лишь за любовь, нежностью за нежность, и притом доброй мерой.
— Ах, доктор, доктор! Не вы ли сами говорили, что в натуре вашей искать препятствий в любви, попадаться в сети гордой бесчувственности?
Он засмеялся и ответил:
— Натура моя переменчива. Часто я сам же смеюсь над тем, что недавно поглощало все мои помыслы. А как вы думаете, Люси, — это уже натягивая перчатки, — придет еще ваша монахиня?
— Думаю, не придет.
— Если придет, передайте ей от меня поклон, поклон от доктора Джона, и упросите ее дождаться его визита. Люси, а монахиня хорошенькая? Милое хотя бы у нее лицо? Вы не сказали. А ведь это очень важно.
— У нее лицо было закутано белым, — сказала я. — Правда, глаза блестели.
— Неполадки в ведьминой оснастке! — непочтительно бросил он. — Но глаза-то хоть красивые — яркие, нежные?
— Холодные и неподвижные, — был ответ.
— Ну и Господь с ней. Она не будет вам докучать, Люси. А если придет, пожмите ей руку — вот так. Как вы думаете — она стерпит?
Нет, рукопожатье было, пожалуй, чересчур нежное и сердечное, так что призрак не мог такое стерпеть; такова же была и улыбка, которой сопровождались рукопожатье и два слова: «Покойной ночи».
Что же было на чердаке? Что нашли они там? Боюсь, им мало что удалось обнаружить. Сначала говорили о переворошенных плащах, но потом мадам Бек мне сказала, что висели они, как всегда. Что же до разбитого стекла на крыше, то она утверждала, будто стекла там вечно бьются и трескаются; вдобавок недавно прошел ужасный ливень и град. Мадам с пристрастием допросила меня о причине моего испуга, но я рассказала ей только про смутную фигуру в черном. Слова «монахиня» я всячески избегала, опасаясь, как бы оно тотчас не навело ее на мысль о романтических бреднях. Она велела мне молчать о происшедшем, ничего не говорить воспитанницам, учителям, служанкам. Я удостоилась похвал за то, что благоразумно явилась сразу к ней в гостиную, а не побежала в столовую с ужасной вестью. На том и оставили разговоры о странном событии. Я же тайно с грустью размышляла, оставшись наедине сама с собою, о том, явилось ли странное существо из сего мира или из края вечного упокоенья; или же оно и впрямь всего лишь порожденье болезни, жертвой которой я стала.
С грустью размышляла, сказала я? Нет! Новые впечатления завладели мною и прогнали мою грусть прочь. Вообразите овраг, глубоко упрятанный в лесной чащобе; он таится в туманной мгле. Его покрывает сырой дерн, бледные тощие травы; но вот гроза или топор дровосека открывают простор меж дубов, и свежий ветерок залетает в овраг, туда заглядывает солнце. И грустный холодный овраг оживает, и жаркое лето затопляет его сияньем блаженных небес, которых бедный овраг прежде и не видывал.
Я перешла в новую веру — я поверила в счастье.
Три недели минуло с момента происшествия на чердаке, а в мой ларец, мою шкатулку, вернее, в ящик комода вдобавок к первому письму легли еще четыре, начертанные той же твердой рукой, запечатанные той же отчетливой печатью, полные той же живой отрады. Живой отрадой были они для меня тогда; спустя годы я перечла их: милые письма, приятные письма, ибо тому, кто писал их, все было легко в ту пору. А в двух последних было несколько полувеселых-полунежных заключительных строк — «в них чувств тепло, но не огонь». Со временем, любезный читатель, напиток сей отстоялся и стал весьма некрепким питьем. Но, когда я отведала его впервые из источника, столь дорогого моему сердцу, он показался мне соком небесной лозы из кубка, который сама Геба [200] наполнила на пиру богов.