Совершенный расправил на себе мантию, долго смотрелся в зеркало, а потом быстрым движением руки открыл эмблему, вышитую у сердца. Затем снова глянул в зеркало и убедился, что все в порядке: щит с катарским крестом и двойной руной S — эмблемой СС — не закрыт складкой одежды.
Стояла безоблачная ночь из тех, когда от яркого лунного света все видно, как днем. Ночное светило сияло чистой белизной, словно гордясь ею перед темной, мрачной землей, запятнанной тысячелетиями человеческих грехов. Строгий черный силуэт крепости, озаренный этим ярким светом, виднелся на фоне неба. Камни ее хранили шрамы от испытаний былых времен. Не вражескими ли мечами иссечены неровные камни этих стен? До конца ли одолела людская злоба этот сторожевой пост на полпути между землей и небом? Человеку ли еще принадлежит Монсегюр или весь он в полной власти той высшей силы, которую некоторые здесь называют Богом?
Длинная фигура явилась, выйдя из чрева крепости. Совершенный остановился, возвел глаза к луне и вздохнул. На память ему пришли картины молодости. Вспомнились долгие походы по полям и лесам с товарищами. Пришли на память мелодии песен, певшихся у костра. Вспомнил он и рассказы, слышанные в походе от старших после ужина. В этих рассказах восставал мир бесстрашных рыцарей, непобедимых титанов, яростных воинов и диковинных лесных чудищ. Он знал, что источник этих воспоминаний часто пробуждался как раз в такие ночи полнолуния. И это знание его утешало, ибо он знал и другое: как бы ни бесновались враги, память в веках не умирает.
«Если Меня гнали, будут гнать и вас»… (Иоан. 15.20).
Прошло немного времени, и на грубых каменных стенах крепости явилось десять, пятнадцать, а затем и двадцать факелов. Твердыня очнулась от долгого сна и возвращалась к жизни. Наглый свет этих факелов, не колебавшихся ни от малейшего дуновения ветерка, затмевал ясное сияние луны. И тогда длинное облако, неизвестно откуда взявшееся среди ясного неба, скрыло ее, словно светило разгневалось на эти ничтожные земные огоньки и решило уйти прочь.
В главном дворе крепости стоял высокий шест, а вокруг правильным треугольником были навалены три кучи хвороста. Совершенный направился к центру треугольника. Один из Добрых Мужей поднес ему штандарт. Магистр Ордена взял его и поднял вверх: то было знамя с двойной руной Победы и катарским крестом. Ночь была так тиха, что полотнище не колыхалось, но жар от факелов не давал ему и опасть. Из северо-восточных ворот вывели двух осужденных в толстых суконных балахонах с черными капюшонами и подвели к кострам. Добрые Мужи возвели осужденных на кучи хвороста и крепко привязали за руки к столбам. Те, как видно, смирились со своей участью и избежать ее не пытались. Затем вывели еще одного человека в таком же балахоне и капюшоне. Его провели в самый центр двора. Добрые Мужи и его подсадили за локти на костер, но этот уже вырывался и даже толкнул одного из державших его так, что тот чуть не упал. Еще один человек поспешил на помощь к своему товарищу и стукнул осужденного по голове. Он на мгновенье потерял сознание и сквозь забытье почувствовал, как ему скрутили руки за спиной, а потом накрепко привязали к столбу.
Длинное облако понемногу уползло с луны. Совершенный, стоявший в центре треугольника из костров, воздел руки к знамени. Два Добрых Мужа в таких же, как и магистр, белых мантиях с эмблемой Ордена, со щитами, также украшенными его гербом, встали около двух костров. Совершенный продолжал свою непонятную молитву, а две других белых фигуры знаками велели поднести им факелы. Когда это было исполнено, они воздели факелы, кверху. Тогда внезапно с верхушки башни послышался зловещий вой. Звук рога наполнил ночь, как кровь Христова наполняет чашу. Точно в этот самый миг Добрые Мужи сняли с осужденных капюшоны, и один из палачей поднес факел к основанию кучи из хвороста и соломы. Был конец весны; погода стояла совершенно сухая — весь костер разгорелся в несколько секунд. Пламя сперва лизнуло осужденному ноги, потом принялось пожирать его целиком. Третий человек, пока еще стоявший с закрытым лицом, в нескольких шагах далее, и тоже приговоренный к казни, почуял сильный жар, а затем отвратительный запах горелого мяса. В какой же это кошмарный сон угодил он? Тело его горящего собрата корчилось в последних смертных муках…
Длинный человек в белом балахоне даже не взглянул на первую жертву. Он пристально смотрел на третьего человека, который вновь бился, пытаясь выбраться из адской западни. Человек в белом подошел к нему и принялся разглядывать, будто зоолог — пойманное насекомое. Совершенный всегда больше всего любил этот момент: когда враг, попавший в его руки, превращается в простой предмет на приборном стекле. Теперь оставалось сжать ладонь и раздавить его. Он имел право даровать жизнь и смерть, и этим правом, высшим и неотъемлемым, он всего лишь пользовался. Дело, которому он верой и правдой служил много лет, такие жертвы оправдывало. Более того — в них было его величие.
Один из Добрых Мужей подал Совершенному копье. Тот поднес его к голове осужденного. Жертва по-прежнему билась в путах. Уверенным движением магистр откинул острием оружия капюшон — лицо открылось. Он отдал копье Доброму Мужу и велел подать себе факел. Увидев огонь, подносимый к куче хвороста, осужденный нашел в себе силы в последний раз крикнуть в ночь:
— Стойте, безумные! Что вы делаете? Кончайте маскарад!
Но если его отчаянный вопль и вылетел за нетолстые стены Монсегюра, то наверняка затерялся среди крепких горных утесов.
Пьер Ле Биан остался один. Один перед лицом смерти и ее неумолимых ангелов.
Руан, 1952
Опять заверещал заполошной пташкой звонок. Ле Биан глядел, как тонкий медный язычок упрямо бьется о медный колокольчик, и думал, что все это давно пора поменять. После войны он решил переменить квартиру. Вообще-то против прежней он ничего не имел — она ему очень даже нравилась, но он хотел начать жизнь с чистого листа. Он рассудил — быть может, с долей наивности, — что новые стены помогут разрушить все, что он за много лет нагородил себе в голове. Стараясь подогреть в себе оптимизм, он сменил прежнее жилье на квартиру в старинном доме на Часовой улице в самом центре Руана.
В порыве страсти к обновлению он переклеил обои в гостиной: прежние, в желто-бурый цветочек, казались ему страшно старомодными. Он познакомился с новыми соседями, но ни в коем случае не собирался рассказывать им о себе. Как он мог рассказать им про свою войну, про оставленные ею шрамы? Ле Биан не рисковал головой на поле битвы, но вел другой незримый бой, и не вышел из него невредимым. Он навсегда запомнил, как смотрела Жозефина перед их последней разлукой, а главное — какое предчувствие тогда овладело им. Он уже тогда знал все. Он понял, что больше ее не увидит. Жозефина не вышла живой из этой мерзкой войны, а он вот выпутался. Выпутался — и думал теперь про обои, про соседей…
— Дзынь! Дзынь!
Упорная девушка. Как бишь ее зовут? Ах да, Эдит. Ле Биан задумался. Нравится ему это имя? Да какая, в общем-то, разница. Нет, вопрос надо ставить иначе: сама-то Эдит ему интересна? И этот вопрос влек за собой другие соображения, куда более далеко идущие. Он приметил ее в первый же день, когда она появилась в коллеже: довольно маленькая, волосы собраны в пучок, слишком скромный для ее лет. Но он обратил внимание, какие у нее красивые зеленые глаза. Подумалось даже, что этот цвет напоминает ему шапку герцога Вильгельма на гобелене из Байё. Сравнение довольно нелепое: такими девушку не завлечешь, нечего и пытаться. Но Ле Биан давно привык жить в нескольких временах сразу. Одного настоящего ему никогда не хватало. Лишь в прошлом, полагал он, довольно простора, чтобы мечтать, уходить от действительности и — высшая радость! — ощущать, что властвуешь над стихиями мира. Профессия историка-искусствоведа оставила на нем такой глубокий след, что он подчас превращался в археолога собственных страстей и желаний, залегающих в самых глубоких слоях его натуры. Улыбаясь Эдит, он видел перед собой романскую Богоматерь двенадцатого столетия. Он подробно разглядывал ее глаза — две изящные миндальные косточки на лице — и после тщательного изучения приходил к выводу, что женщина, столь приятная на взгляд, стоит, конечно, и более пристального исследования.