Обмененные головы | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Сюрприз заключался в том, что на ступеньках ротмундского театра меня ждала прежняя, подстриженная как английский газон Петра. Специально для меня, она знает, что мне так больше нравится. Она никак не могла меня встретить. А что я подумал? Я на это надеялся – в противном случае получалось, что она не захотела меня встречать.

Ее анархистский пошиб отнюдь не мешал ей недурно выглядеть. Больше того – даже легитимировал ее, ну, чтоб не так грубо, нордический пушок ; мне после Израиля дико видеть рисунок примятых чулком волос на голени – у элегантных немок, то есть следующих вовсе не матери-природе, а Коко Шанель.

Она спросила, что это у меня, – в левой руке я держал скрипку, в правой – распираемую во все стороны авоську с названием местной снобистской гастрономии «Rotmundienne charcuterie»; перед спектаклем, имея в виду предстоящую разгульную ночь, я купил разной дорогой снеди: сыров, каких-то салатов, паштетов, копченой гусиной грудки, кетовой икры, креветок – в надежде, что до полуночи это все не протухнет. Пить я взял «неподобающее» для таких деликатесов «Асти Спуманте». (Это мне хотелось – чтоб пить и про себя декламировать: «Веселое асти спуманте иль папского замка вино». Не знаю, подразумевал ли Мандельштам под последним что-то конкретное. Может быть, «Лакрима Кристи» – то, что пил в Неаполе Жерар де Нерваль, которым русские символисты очень увлекались? Я бы не пожалел еще двухсот марок, но этого сорта вина в «Rotmundienne charcuterie» не знали.)

Я предполагал, что мы будем умирать с голоду, когда вернемся, – она ведь уже добрых два часа в пути. Ой, она так обжиралась эти дни… она видеть ничего не может. Она поможет мне нести. Нет, это тяжело – пусть несет скрипку. Можно? (Это, наверное, действительно какой-то волшебный предмет для непосвященных.) Она правильно несет?

Если удалить эротический подтекст (и несколько сопутствующих сему мимолетных ласк – когда мы уединились в пространстве автомобиля), то беседа началась с расспросов о поездке. О самом главном, постигшей меня в Эспириту-Санту неудаче, она не узнала: мне все же было боязно посвящать ее в тайну генов ее сына; вместо этого я опять, в качестве «честного израильтянина», повернул оружие против себя: избиение арабов, захват земель – и она опять отважно брала под свою защиту бело-голубое знамя. Она, по-моему, в этом находила странную прелесть – как и в репликах моих, что она, Петра, – это же «Свобода на студенческих баррикадах» , тогда как я консерватор до мозга костей, и как это у нас могло что-то получиться? (Молчи, это-то и самое приятное.)

Мимоходом я пожаловался на свою тетю Эсю: Доротея Кунце с обратным знаком, тоже не заинтересована в выяснении правды о судьбе своего отца. Что ж, Петра понимающе вздыхает: в каждом лагере есть люди, которым важнее всего их моральный комфорт. Ее правда – и чего только не делается, чтобы этот комфорт сохранить, – ну вот хотя бы…

С душещипательными подробностями я стал рассказывать о пожилом человеке по имени Боссэ (у меня в голове возник безумный план). Всю жизнь собирал этот Боссэ материал о местном оперном театре. Так, у него хранились: записка от Пфицнера, что-то касавшееся Бетховена, но главным своим сокровищем он считал письмо Кунце – то, о котором я рассказывал, к дирижеру Элиасбергу, с упоминанием о моем деде. Когда сама фрау Кунце выразила желание прийти к нему, осмотреть его коллекцию, он не находил места от счастья: уж он готовился – Боссэ человек одинокий, вдовец. Как он трогательно все намыл, приготавливал угощение. И вот приходит ее свекровь. Просит принести ей кофе, и, пока хозяин с его темпами ходил, она… она просто ушла вместе с этим письмом. Она понимала, что такой червяк, как Боссэ, не только доказать ничего не сможет, он даже пикнуть не посмеет.

Петра сказала нечто весьма грубое. Я продолжал. Это беспримерная наглость – уже на уровне какой-то рабовладельческой вседозволенности. Когда я во второй раз был в Бад-Шлюссельфельде, то мне было заявлено: письмо – фальшивка. Между прочим, Боссэ перенес тяжелейший инсульт – даже у червяка есть какие-то чувства.

А спустя несколько часов я снова заговорил о Боссэ. Я бы много дал, чтобы это письмо к нему вернулось. Есть в этой истории что-то уже вопиющее к небесам. Интересно, как она думает, это украденное письмо физически существует еще?

Другими словами, уничтожает ли ее свекровь ей неугодные документы, касающиеся гран-маэстро, или все-таки держит под спудом? Я вставляю: ну, понятно, если б она его сама застрелила и тому было бы надежное свидетельство… Она никогда об этом не задумывалась (при чем тут только юмор висельников (?), она не понимает). Но в принципе спрятать, зашить в чулочек, придержать впрок – это в немецком характере. Зачем уничтожать, надо вести тщательную документацию, наоборот – каждую записочку, каждую бумажку аккуратно складывать, прятать – только некоторые прятать получше.

То есть мысль о ненадежности сейфа заставила бы ее скорее поменять замок, чем уничтожить то секретное, что в нем хранится? Я – разумный мальчик. Они, немцы, считают, что все можно сделать, если делать правильно, – а уж кому, как не им, делать все правильно. Это их немецкая логика: все изобретем, все изготовим. Не случайно немец слепо верит в надежность того, чем пользуется. Взять хотя бы атомный реактор… Нет, меня интересуют сейфы. Возможно, что это письмо хранится у нее в сейфе – там наверху, куда она меня однажды водила… на правах родственника. Родственника? А разве она не знает, что моя бабка была вторым браком замужем за Кунце? Петра смотрит на меня… Ну конечно! Она же была еврейка, и я внук того самого скрипача… Так вот, Петра, – там, в той комнате есть стенной сейф, в котором хранятся разные бумаги, мне нужно как-то незаметно попасть в комнату Кунце.

У Петры вытягивается лицо на четверть. Я с ума сошел? Я что, гангстерских фильмов насмотрелся? Она испугана. Петра… я не прошу соучаствовать в этом, я только спрашиваю, как можно незаметно проникнуть в ту комнату, – изнутри в нее можно попасть только на лифте, а вот снаружи… те двое, что там живут… Петра: это какое-то затмение, ребячество. Я: почему? Да очень просто – «почему». Если б даже я оказался в этой комнате, что бы я делал с сейфом? Я бы его открыл – когда знаешь код, Петра, это очень просто.

Я знаю код? Откуда? Петрушка ты моя дорогая (это было ее ласкательным именем, которое я произносил с немецким акцентом), только, пожалуйста, не подозревай меня в тайных связях с Моссадом, ладно? Она уже догадалась, я подглядел, какие цифры Доротея нажимала. К сожалению, я этого тогда не сделал: не говоря о том, что не предполагал стать взломщиком, я бы просто не запомнил моментально восьмизначное число. Но я сумел восстановить это число. Только в конце либо тридцать четыре, либо сорок три. Если ей еще не хочется спать (игриво ущипнула), то я готов объяснить как. Но для этого предстоит краткий экскурс в мое детство. Немецкие дети этой игры не знают – Тобиас, например, не знает: крестики-нолики. А я был мастером – очень уж скучал на уроках. Погоди, сейчас возьму лист бумаги и объясню.

После того как я наскоро набросал три штриха по горизонтали и три по вертикали – девять клеточек – и объяснил нехитрые условия, мы с Петрой принялись играть в крестики-нолики. Ей понравилось, мне даже пришлось принести еще один лист.