Не хочу ли я хересу?
Я? Хересу? Ах, простите, я задумался – нет, не хочется. Она тем не менее встает и подходит к буфету: значит, разоблачив Петру, по моему мнению, она разоблачила сама себя? И тут же, не давая мне опомниться: я прав, Вилли не должен был стрелять в сердце, забыла ему сказать…
Стремглав скатываюсь я с дивана на пол. Я не ожидал от себя такой прыти, инстинктом я оценил ситуацию скорей, чем разумом. Судите сами: со словами, для меня однозначно роковыми («Ты видел Валькирии огненный взор» – следовательно, живым отсюда уже не уйдешь), она отходит в сторону, от греха подальше. Опрокинувшись на спину, впрочем, в положении не менее безнадежном, чем сидя спиной к убийце, я мог видеть классическую портьеру – теперь уже позади Вилли Клюки фон Клюгенау, который держит пистолет – не с целью чего-то добиться от меня, а чтобы немедленно выстрелить.
Таким я его себе и представлял: седым ветераном в штатском – а если в униформе, то бездушным жрецом войны, в итоге принимающим смерть вопреки здравому смыслу и человеколюбию противника (Ч. Бронсона) . Кроме того, я узнал левую руку с обрубками пальцев, свешивавшихся вчера в театре с барьера.
Она должна учесть, что Петре известно, где я – я обращаюсь к ней, он «горилла». Ее голос звучит насмешливо – откуда-то издалека: а я еще не сообразил, на чьей стороне Петра? Да она перекинулась к ним, едва поняла, что я собираюсь лишить ее сына родословной. Помню ли я ее телефонный разговор с Греноблем? Этот Гренобль находился здесь, в этом доме. Так же как и подруга, к которой она звонила по дороге на почту.
Но, говорю я, преодолевая во рту ужасную сухость, фотография в любом случае отправлена, уж ее-то я сам опустил в почтовый ящик.
Опустил-то сам, но марки – кто их наклеивал? Конверт уже вернулся по обратному адресу, Петра звонила.
Moй взгляд затягивает, как в воронку – в черную точку. Шма Исраэль ? Меня осеняет (это уж точно сверхчеловеческое). Одной короткой задыхающейся фразой я отвожу от себя выстрел: пусть попробует выстрелить, мое тело, подобно спичке, вспыхнет.
Он не шелохнулся, но это только внешне. Внутренне отпрянул, еще как! Неужели она думает (я снова обращаюсь исключительно к ней, его игнорирую), неужели она думает, что я не предвидел и такого исхода? Я весь сейчас как брандер. Советую прежде вызвать пожарную команду, а потом уж стрелять. Подымаясь, я похлопывал себя по внутреннему карману с видом выигравшего миллион, – правда, я-то выиграл побольше, вот только игра еще не закончена.
Сидим по «углам равнобедренного треугольника», не сводя глаз друг с друга. У них нет стопроцентной уверенности, что я не блефую, и это для них как плевок. На любое мое движение фрау Кунце вздрагивает, а герр Клюки хватается за пистолет. Что мы высиживаем? Положение безнадежно патовое. Спустя четверть часа я со старосветской учтивостью (как хочется мне думать) спрашиваю, понравилась ли ему вчерашняя инсценировка генделевской оратории? Евреи там довольно-таки кровожадные: вместо желтых звезд, этой овечьей шкуры, танковые гусеницы через плечо, свою единокровную дочь, и ту не пожалели. Между прочим, позднейший комментатор осудит Иеффая не за то, что дочь принес в жертву Богу, а за то, что чуть не принес ему в жертву свинью, – откуда он знал, что не свинья выйдет ему навстречу первая?
Я испытываю потребность раздражать их – быть же уверенным, что кого-то раздражаешь, бесишь, можно лишь в том случае, когда бесишь самого себя. Интересно, знакомо ли нечто подобное им? Ей? Бывала ли она сама себе когда-нибудь противна – эта красивая мать уродливого сына? Или она даже бы не поняла, о чем речь? Если б я проник к ним в душу, что бы я увидел – к ней в душу, его душа мне ясна: не имея, к чему приложить свою преданность, он был бы как недоеная корова. Но вот она – что значит для нее, например, «чужой»? Где проходит граница между чужим и своим? Скажем, я всем чужой, и наоборот: мне все чужие. Здесь граница примыкает прямо к телу. Ее владения побольше. Но за счет чего – происхождения? родных мест? языка? сына? внука? Она, которая способна на самое большое зло – убить, ожидает ли она того же от меня? Что она вообще обо мне думает – ведь ничего же! Опасное насекомое. Так кто же не насекомое, кто эти свои – вот я что имею в виду. Взять, допустим, армян…
Он встает и, проходя мимо телефонного столика, неожиданно с мясом рвет провод. Ну это уж напрасно. Вслух: это было лишнее, я бы не стал никуда звонить, в свои семейные дела я полицию не впутываю.
Нехорошо… Еще, глядишь, сочтут за попытку с ними договориться – чему не быть никогда. Именно потому, что это – мое семейное дело. От Веры Кунце и до Эси Готлиб, от Ирэны Лисовски и до груды тел во рву под Харьковом – мое семейное дело.
Что она говорит! Ай-ай-ай, Петра моя все ей передавала, можно сказать, на отпетых фашистов работала. А как ее убеждения? Отреклась? С таким именем сам Бог велел отречься, а после каяться. И ведь уже знала, что вы сделали с Кунце. То-то она была сама не своя, внушала себе, наверное, что понятия не имеет, какая мне уготована участь, – чтобы потом всю жизнь твердить: я ни о чем понятия не имела. И даже искренне: знание не менее избирательно, чем память, – тут я делаю «комплимент» ему: быть убийцей вроде него, по крайней мере, честней – это не значит, что с ними приятней иметь дело, разумеется.
Думаю, этим я развеял всякие иллюзии насчет моей «готовности к переговорам», если вообще такие могли возникнуть. А все же чем-то мне это напоминает сеанс групповой психотерапии, где каждый по очереди безнаказанно откровенничает. Сейчас моя очередь. Петра мне много рассказывала про фрау Кунце и герра Клюки – об их удивительной дружбе. Им интересно послушать, что так удивляло Петру? Скучно сидеть и молчать всю дорогу. Одному Богу ведь известно, сколько это может продлиться. Пускай почтеннейшая не очень на меня сетует, но я в безопасности, только покуда я здесь. За порогом этого гостеприимного дома ее друг попытается меня немедленно прикончить. Иначе быть не может: дом стоит на отлете, сама собой воспламеняющаяся жертва – для убийц во множестве случаев просто находка. С другой стороны, отпустить меня с миром – завтра в печати такое появится, что послезавтра полиции придется тревожить прах Кунце ради баллистической экспертизы. Тогда уж точно: все, что плавает, – всплывает. Нет, я отсюда ни ногой. Ковры, диваны, электропроводка – все это обяжет хозяйку свято блюсти законы гостеприимства… прямо невероятно, какие бывают совпадения: на днях по телевизору показали фильм Бастера Китона о том же – или она брезгует телевизором? Лично я обожаю.
Далее я со всеми запомнившимися подробностями пересказываю «Опасное гостеприимство». Я уже привык к каким-то необъяснимым совпадениям – что мне постоянно подают какие-то тайные и явные знаки, причем вхолостую: мне неясен смысл всей этой сигнализации. Да и что проку! Когда моя воля этим сигнальщикам безразлична, помимо нее все случится.
Так было не всегда. Это началось после достопамятной очереди из «узи». Отчего я так испугался, когда он прицелился, – я ведь не боюсь и по второму разу, я не хочу при этом проиграть. А проигрыш налицо: опять измена; фотография вернулась к Доротее. Заметьте, умереть проигравшим и умереть победившим – это разные вещи. Устало сдаться перед смертью – значит махнуть рукой на то, что не воскреснешь. Я спрашиваю, в чем же смысл был тогда продлить мне жизнь еще на три года? Я верю в смысл, я не желаю случайностей. Может быть, ради этого мне столько знамений – чтоб не разувериться и дальше в наличии смысла. А что непостижим – так это старо.