– А я Гришатка, – проговорил мальчик, затарабанив пальцем себе в грудки.
– Гри-шат-ка, – повторила девочка. Потом зачастила: – Шатка, Шатка, – и улыбнулась.
– Да не Шатка, а Гришатка, – стал поправлять мальчик.
Однако девочка его не слушала и повторяла свое:
– Шатка. Шатка. Шатка.
Гришатка махнул рукой.
Девочка стала с любопытством рассматривать висящую на боку у мальчика саблю, и Гришатка сразу же оживился. Он вытянул наполовину клинок, потом полностью. Взмахнул, описал полукруг и с победоносным видом вскинул снова его в ножны.
Девочка не удивилась.
Гришатка повторил все снова.
И опять Галию это не поразило.
Огорчился Гришатка, думает, чем бы еще похвастать. Вспомнил про шапку. Теперь она не спадет ему на глаза. Ушила ее Ненила. Снял мальчик шапку, крутит в руках, начинает объяснять Галие, что это шапка не простая – с царской она головы, а он, Гришатка, заслужил ее за меткую стрельбу из ружей. Гришатка ого-го какой целкий!
– Пах, пах! – объясняет мальчик. – Фу ты, какая бестолковая. Пах, пах! – вскидывает он руки на манер, словно стреляет.
Но вот девочка закивала головой, побежала в дом, через минуту вернулась – в руках дробовое ружье.
– Ну, поняла наконец-то.
Протянула Галия Гришатке ружье – хотел же, так стрельни.
– Куда бы стрельнуть? – рассуждает Гришатка.
А Галия схватила с его головы шапку и подбросила вверх. Вскинул Гришатка ружье – бах! Мимо.
– Тьфу ты!
Тогда ружье взяла Галия.
«Ах, так! – думает Гришатка. – Ну на – промахнись и ты». Подбросил он шапку высоко-высоко. Ушла та в небо метров на двадцать. На секунду повисла. Растопырилась зонтом и снова к земле.
В это время раздался выстрел.
Не задела дробь мерлушковые бока, не затронула – угодила в самый малиновый верх. Вышибла. Только его и видели.
– 0-ох! – вырвался вздох у Гришатки.
На следующий день с рассветом отряд Хлопуши покинул сельцо Иргизлу. Едет Гришатка, голове холодно. Прикрывает он темя рукой, сокрушается:
– Эх, эх, и чего хвастал! Чего не сдержался. Царскую шапку испортил. Ну и девчонка!
Гришаткину беду первым заметил дядя Митяй:
– Э, чего там у тебя? Чего руку-то тянешь и тянешь?
Подъехал Хлопуша. Всплеснул руками:
– Дитятко, да где это ты?! Где же верх твой малиновый?
Гришатка молчал, не признавался. Однако потом рассказал.
– Ах она такая, разэтакая! – гудел великан. – Да как она посмела забижать государева человека? Ах, ах! Ну, мы ей покажем!
– Да я сам виноват, – пытался защитить Галию Гришатка.
Однако Хлопуша не слушал его.
– То-то я смотрю: глаза у нее так и бегают, так и бегают. Да ты не горюй, Гришатка. Мы тебе на шапку новый поставим верх. Еще лучше будет. Желаешь – атласный. Желаешь – парчовый. Хочешь, садись верхом на коня, – неожиданно предложил Хлопуша.
Поменялись они местами. Рад Гришатка до смерти. Вот научится ездить верхом – берегись, Галия!
В отличие от Хлопуши, дядя Митяй оказался на редкость сварлив. То ему сено в санках плохо подмощено, то кони тихо бегут, то Гришатка все время вертится.
– Неспокойный я очень, – сознавался дядя Митяй. – Душа у меня в раздражении. А почему? Жизнь извела, Гришатка.
Дядя Митяй хотя ростом и мал и с виду хил, зато по рукам сразу видать – человек рабочий. Руки у него широкие, совками, цепкие. И аппетит хороший. На первой же остановке умял целую баранью ногу и не крякнул. Куда только лезет?
– Наголодались мы на заводах, – смущаясь, объяснял дядя Митяй.
На восьмой день к вечеру, проехав с начала пути без малого триста верст, путники приблизились к поселку Авзяну.
– Тут он и будет, Петровский, рода Демидовых, наш, стало быть, завод, – сообщил дядя Митяй.
За эти дни отряд Хлопуши вырос до ста пятидесяти человек. То в степи к нему примкнуло сорок человек конных башкир, то, откуда ни возьмись, появилась целая толпа безоружных крестьян, потом в лесу, уже почти у самого Авзяна, присоединилось человек пятьдесят углежогов.
– Постой с людишками тут, – предложил дядя Митяй Хлопуше. – Заночуй. А я вмиг слетаю в Авзян, упредить надобно.
Утром дядя Митяй вернулся.
– Сполнено, – заявил он Хлопуше. – И пушки есть, и мортиры – целых три штуки, и ядра в большом количестве. И людишки работящие нас ждут. Вот так-то.
– Благодарствую, – произнес Хлопуша.
Заводской люд встретил Хлопушу торжественно. И не только потому, что он был посланцем самого царя императора, но и потому, что сам Хлопуша произвел на всех огромное впечатление.
– Ух, батюшка, да и ты-то порченый! – кричали люди, завидя безносое лицо Соколова. – Видать, и тебе не сладко пришлось в жизни.
– Не сладко, не сладко, работнички, – отвечал Хлопуша. – Да что было – прошло, миновало. Нынче все круто в другую сторону. Царь Петр Федорович, долгие лета ему, нынче всех нас, сирых и битых, великий заступник. Ура царю-батюшке!
– Ура! – кричали работники.
Собралось их на заводской площади тысячи две. Изможденные, лица в дыму и копоти. Одежонка – рвань. Стоят, смотрят воспаленными глазами на огромную фигуру Хлопуши, ловят каждое слово.
Тут же на площади был оглашен манифест Пугачева. Говорилось в нем, что царь-батюшка дарует рабочим людям всякие вольности и шлет им свое царское благословение.
И снова «ура» всколыхнуло воздух.
В общей толпе Хлопуша заметил группу людей, закованных в цепи. Все людишки, как тень, а эти и вовсе: кожа да кости. Не человеки, а слезы.
– Что за народ? – обратился Хлопуша к дяде Митяю.
– Это вечноотданные, батюшка.
– Какие еще вечноотданные?!
– А это те, батюшка, которых вместо вечной ссылки в Сибирь сюда – к нам на завод. До конца своих дней так в цепях им и маяться. Из них многие к тачкам прикованы. Так и спят, так и работают. О, Господи!
Нахмурилось лицо у Хлопуши.
– Эй! – закричал. – Кто здесь вечноотданные, выходи-ка сюда!
Загремели люди цепями, потянулись к Хлопу ше. Собралось их человек пятьдесят.
– Люди вечноотданные, – забасил Хлопуша. – Мученики и перемученики. – Голос его сорвался, из глаз проступила слеза. – Люди без роду и племени. Отцы и брательники. – Голос Хлопуши снова окреп, понесся могучим гулом. – Быть вам отныне не вечно униженными, быть вам вечно свободными. На веки веков. Эй, кузнецы! Живо! Немедля оковы долой!