…Наемники подъехали к имению прекрасным воскресным утром, незадолго до Рождества, и высадились из машин, крича как пираты. Они рассеялись по улицам, понукая жителей криками, ударами и пинками, собрали в патио людей и животных, а затем облили бензином кирпичные домики, которые раньше были гордостью Труэбы, и подпалили со всем тем, что там осталось. Животных перестреляли. Сожгли пашни, курятники, велосипеды и даже колыбели новорожденных под крики родителей, и чуть было не прикончили самого старого Труэбу в своем безудержном азарте. Он прогнал всех арендаторов, предупредив, что если они снова окажутся в имении, их постигнет та же судьба, что и животных. Он смотрел, как они уходят, еще более обездоленные, чем когда-либо, длинной и грустной чередой, подхватив детей, стариков, немногих собак, которые выжили после отстрела, и курицу, спасшуюся из этого ада, смотрел, как тянутся они по пыльной дороге, что уводит их от земли, где они жили из поколения в поколение. А в воротах Лас Трес Мариас уже толпилась группа несчастных бедняков, ожидающих чуда, смотрящих вперед беспокойным взглядом. Это были безработные крестьяне, изгнанные из других имений, которые пришли просить хозяина нанять их на ближайший сезон.
Этой ночью Эстебан Труэба лег спать на железную кровать своих родителей в старом господском доме, где так давно не бывал. Он устал, в носу стоял запах пожарища и горящих трупов животных, которые тоже пришлось сжечь, чтобы зловоние не наполнило воздух. Еще горели остатки домиков, и все вокруг кричало о разрушении и смерти. Но он знал, что может снова поднять поля, подобно тому, как уже сделал однажды, потому что пастбища были нетронуты и силы у него еще остались. Несмотря на радость мести, он не мог уснуть. Он чувствовал себя точно отец, слишком строго наказавший своих детей. Всю ночь он видел лица крестьян, которых помнил со дня их рождения в своем поместье, а теперь они уходили все дальше по дороге. Он проклял свой скверный характер. Он не мог спать весь остаток недели, а когда наконец удалось уснуть, то во сне он увидел Розу. Эстебан решил никому не говорить о случившемся и поклялся, что Лас Трес Мариас вновь станет образцовым хозяйством, каким уже был однажды. Вскоре прошел слух, что он намерен принять вернувшихся арендаторов, на известных условиях, разумеется, но никто не вернулся. Крестьяне разошлись по полям, холмам, по побережью, некоторые отправились пешком на шахты, другие — на острова юга, разыскивая любую работу и кусок хлеба насущного для своей семьи. Чувствуя ко всему отвращение, хозяин вернулся в столицу еще более постаревшим. У него болела душа.
Жизнь Поэта угасала. Он был болен, и события последнего времени исчерпали его желание продолжать свой путь. Войска разрушили его жилище у моря, уничтожили коллекции раковин, бабочек, бутылок, масок с носовой части кораблей, плававших по всем морям, переворошили книги, картины, рукописи с неоконченными стихами, пытаясь найти в доме разрушительное оружие и спрятанных коммунистов, пока старое сердце барда не стало останавливаться. Его отвезли в столицу. Он умер через четыре дня, а последние слова человека, который воспевал жизнь, прозвучали так: «Они их убьют! они их убьют!» Никто из его друзей не мог подойти к нему в час смерти, потому что все они находились вне закона, стали беглецами, были высланы или убиты. Его синий дом на холме оказался наполовину разрушен, паркет сожжен, стекла разбиты. Никто не знал, чьих рук это дело: то ли военных, как говорили соседи, то ли соседей, как говорили военные. Несколько человек, из тех, кто осмелился прийти, находились ночью при нем, да еще собрались журналисты со всех концов света, получившие известие о его похоронах. Сенатор Труэба никогда не разделял убеждений Поэта, но тот часто бывал у них в доме, и сенатор знал его стихи наизусть. Он пришел на ночное бдение, строго одетый в черное, вместе со своей внучкой Альбой. Оба стояли у простого деревянного гроба и проводили его до кладбища печальным утром. Альба держала в руке букет первых гвоздик, красных как кровь. Маленький кортеж медленно шел по дороге на кладбище, продвигаясь между двумя рядами солдат, оцепивших улицы.
Люди шли молча. Вдруг кто-то хрипло выкрикнул имя Поэта, и единый голос, вырвавшийся из всех глоток, ответил: «Здесь! Теперь и навсегда!» Словно открыли клапан, и все горе, страх и ненависть этих дней поднялись из груди всех собравшихся, покатились по улицам и достигли неба, закрытого тяжелыми черными тучами. Еще крик: «Товарищ Президент!» И опять все ответили единым плачем, единым стоном: «Здесь!» Постепенно погребение Поэта словно стало символическими похоронами свободы.
Недалеко от Альбы и ее дедушки работали телевизионные камеры, чтобы в ледяной стране Нобеля смогли увидеть страшные картины: пулеметы, установленные по обеим сторонам улицы, лица людей, гроб, полный цветов, молчаливых женщин, теснившихся у морга в километре от кладбища, чтобы прочесть списки умерших. Голоса идущих слились в песне и наполнили воздух запретным призывом: «Объединенный народ никогда не будет побежден!» Они бросали вызов оружию, которое дрожало в руках у солдат. Когда кортеж проходил мимо строившегося здания, рабочие оставили инструменты, сняли каски и замерли в печальном молчании. Какой-то мужчина, шедший за гробом в рубашке с обтрепанными манжетами, без жилета и в порванных туфлях, со слезами, катившимися по лицу, читал самые гневные стихи Поэта; сенатор Труэба не мог оторвать от него удивленный взгляд.
— Жаль, что Поэт был коммунистом! — сказал сенатор внучке. — Такой замечательный мастер, и с такими путаными идеями! Если бы он умер до военного мятежа, думаю, он был бы удостоен национального чествования.
— Он сумел умереть так, как умел жить, дедушка, — ответила Альба.
Она была убеждена, что он ушел в нужное время, потому что никакое чествование не могло бы стать более значительным, чем этот скромный кортеж из немногих мужчин и женщин, что опустили его в могилу, читая в последний раз его стихи о свободе и справедливости. Спустя два дня в газетах появилось извещение о том, что своим указом военная хунта провозглашает национальный траур о Поэте и разрешает приспустить флаги на своих домах тем, кто этого пожелает. Разрешение имело силу с момента смерти до того дня, когда это сообщение было опубликовано.
Так же, как Альба не могла оплакивать смерть своего дяди Хайме, она не имела права терять голову, думая об исчезновении Мигеля или о кончине Поэта. Она была поглощена своей работой, спасением незнакомцев, утешением тех, кто возвращался из застенков с содранной кожей на спине и обезумевшим взглядом, поисками продуктов для столовых священников.
Однако в молчании ночи, под покровом которой город утрачивал свой театральный вид, она чувствовала себя затравленной, ее мучили мысли, исчезавшие днем. В это время проезжали только фургоны, полные трупов и арестованных, да полицейские машины кружили по улицам, точно сбившиеся с пути волки, воющие во тьме комендантского часа. Альба дрожала в своей кровати. Перед ней проходили измученные призраки стольких убитых и пропавших без вести, она с трудом дышала, и одышка мучила ее, словно старуху. Она прислушивалась к малейшим звукам, и даже костями чувствовала опасность: резкое торможение вдали, удар дверью, отзвук перестрелки, стук солдатских сапог, чей-то глухой крик. Затем снова все погружалось в долгое молчание, длившееся до рассвета, когда город оживал и солнце стирало ужасы ночи. Не она одна в доме не спала. Часто она встречала своего дедушку в ночной сорочке и домашних туфлях, совсем состарившегося и более печального, чем днем. Он согревал себе чашку бульона и изрыгал пиратские проклятия, потому что у него болели суставы и душа. Ее мать тоже приходила на кухню или бродила, как полночный призрак, по пустым комнатам.