Ферула осуждала подобные сборища, ибо, как ей казалось, они противоречили религии и добрым нравам. Она не принимала в этих заседаниях участия, но следила за всем краешком глаза, пока вязала, готовая вмешаться, если бы Клара вздумала перейти допустимую границу. Она видела, что Клара выглядела изнуренной после нескольких сеансов, во время которых она являлась медиумом и принималась говорить на языках идолопоклонников не своим голосом. Нянюшка заглядывала на собрания под предлогом, не хочет ли кто-нибудь выпить чашку кофе, пугала духов своими накрахмаленными нижними юбками и своим квохтаньем, когда бормотала молитвы, — но делала это не для того, чтобы опекать Клару, а для того, чтобы убедиться, не украл ли кто-нибудь пепельницы. Напрасно Клара втолковывала ей, что гостям совершенно не интересны пепельницы уже хотя бы потому, что никто из них не курит; но Нянюшка твердила: все, за исключением трех очаровательных сеньорит Мора, — банда евангельских разбойников.
Нянюшка и Ферула терпеть не могли друг друга. Они отвоевывали друг у друга нежность детей, сражались за то, кому оберегать Клару в ее чудачествах и бреднях, постоянно пребывали в молчаливой вражде — битвы разворачивались на кухнях, во двориках, в коридорах, но никогда рядом с Кларой, ибо обе были согласны, что она не должна знать об их соперничестве.
Ферула любила Клару страстью, похожей скорее на страсть требовательного ревнивого мужа, чем на чувство золовки. Со временем она перестала осторожничать и стала проявлять свое обожание где и как только могла, — и это не прошло незамеченным для Эстебана. Когда он возвращался из деревни, Ферула пыталась уверить его в том, что Клара пребывает, как она говорила, в «одном из самых худших своих состояний», лишь бы он не спал с ней и бывал с женой наедине только считанные минуты. Она приводила в доказательство слова доктора Куэваса, которые, как потом выяснилось в разговоре с доктором, оказались выдумкой. Она вставала на пути между супругами всегда и всюду: подговаривала детей убедить отца погулять с ними, почитать с матерью, сказать, будто у них температура, чтобы поиграли с ними. «Бедняжки, им нужен папа, им нужна мама, они весь день проводят с этой старой невеждой Нянюшкой, и та вбивает им в голову всякие бредни, они глупеют от ее предрассудков, ее нужно устроить в какой-нибудь приют. Говорят, у слуг Божьих есть приют для старых служанок и, просто чудо, там с ними обращаются как с сеньорами, им не нужно работать, у них хорошая еда, это было бы самым гуманным, бедная Нянюшка, она уже ни на что не годится», — твердила Ферула. Не видя истинной причины, Эстебан стал чувствовать себя в собственном доме неуютно. Было такое ощущение, что жена все более отдаляется от него, становится все более странной и недоступной, он не мог приблизить ее к себе ни подарками, ни проявлениями нежности, ни безумной страстью, которую испытывал к ней. Со временем любовь его превратилась в манию. Ему хотелось, чтобы Клара думала только о нем, жила его жизнью, рассказывала бы ему все, полностью зависела бы от него, чтобы ей принадлежало только то, чем владеет он.
Но в действительности все была иначе. Клара, как ее дядя Маркос, витала в облаках, оторвавшись от тверди, от земли, в поисках Бога по тибетскому учению, советовалась с духами за столом о трех ножках, и духи постукивали: два удара — да, три удара — нет, таким образом она расшифровывала послания иных миров, и могла даже предсказать, когда пойдет дождь. Однажды духи сообщили: под камином спрятан клад; и она приказала разрушить стену, но клада не нашли, потом лестницу — тоже не нашли, затем половину большой гостиной — ничего. Наконец оказалось: дух из-за больших переделок, которые Клара произвела в доме, ошибся, и на самом деле тайник с золотыми дублонами находится не в особняке семьи Труэба, а на другой стороне улицы, в доме семейства Угарте, которое, не поверив сказке испанского призрака, отказалось разрушать свою столовую. Клара не была способна даже заплести косы Бланке, она поручала это Феруле или Нянюшке, но у нее были потрясающие отношения с Бланкой — такие же, какие были у нее самой с Нивеей. Они рассказывали друг другу сказки, читали таинственные книги из заколдованных сундуков, рассматривали семейные портреты, пересказывали анекдоты о дядюшке, который громко испустил газы, и о слепом, упавшем с тополя, о тех, кто смотрел на горы, чтобы сосчитать облака. Они общались на придуманном языке, уничтожив букву «т» и заменив ее на «н», а «р» на «л», так что разговор их напоминал речь китайца из красильной мастерской. Между тем Хайме и Николас росли в стороне от матери и сестры — росли согласно принципу тех времен: «нужно становиться мужчиной». Женщинам же в этой семье не нужно было становиться женщинами — они уже рождались с генетически приобретенными знаниями о том, что им следует делать в жизни. Близнецы росли грубыми и сильными. Они проводили время в играх, обычных для их возраста, ловили за хвост ящериц, мышей, стирали пыльцу с крыльев бабочек, а, становясь старше, дрались друг с другом на кулаках и ногами — в соответствии с наставлениями того же китайца из красильной мастерской. Китаец был в те времена выдающимся человеком, он первым привез в нашу страну тысячелетние знания военного искусства; правда, поначалу, когда он показал, что может рукой расколоть кирпичи, и захотел основать свою собственную академию, никто не обратил на него должного внимания, почему и кончил он стиркой чужого белья. Спустя несколько лет близнецы стали мужчинами: они убегали с занятий на пустошь, где раскинулась свалка и где они меняли фамильное столовое серебро на минуты любви с огромной бабищей, которая могла баюкать обоих на своей громадной, как вымя у голландской коровы, груди, могла задушить их во влажной мясистости своих подмышек, раздавить их своими слоновыми мышцами, вознести на седьмое небо темным, сочным, горячим влагалищем. Но произошло это гораздо позже, чем события, о которых я рассказываю сейчас, и Клара о первой любви близнецов никогда не узнала, а потому не описала в своих дневниках. Мне стало известно об этом отнюдь не из ее записей.
Домашние дела Клару не интересовали. Она бродила по комнатам и не удивлялась, что все пребывает в идеальном порядке и безупречной чистоте. Садилась за стол и не спрашивала, кто приготовил обед или где покупали продукты; ей было все равно, кто прислуживал, она забывала имена слуг, а иногда и своих собственных детей, тем не менее, казалось, она всегда и всюду присутствовала как некий благотворный и веселый дух, на ее пути все расцветало. Одевалась она в белое, так как знала: это единственный цвет, не разрушающий ее ауру. Платья простых фасонов ей шила на машинке Ферула, их она предпочитала нарядам с воланами и драгоценными камнями, что дарил ей муж в желании угодить и видеть жену модно одетой.
Эстебан был в отчаянии: она относилась к нему с той же симпатией, с какой относилась ко всем, говорила с ним нежно, как с кошкой, когда ласкала ее, она была не в состоянии понять: устал он, грустен, ликует или жаждет предаться любовным утехам, зато по цвету его ауры могла предсказать, не готовит ли он какой-нибудь сюрприз, и умела парой насмешливых фраз вывести его из состояния гнева. Эстебана раздражало то, что Клара никогда ни за что не благодарила и никогда ни в чем не нуждалась. В постели она была рассеяна и улыбчива, как и всегда, свободна и естественна, но словно отсутствовала. Он знал, что владел ее телом как только мог и умел — знания он почерпнул из книг, которые прятал на одной из полок библиотеки; но даже самые неестественные соития с Кларой казались невинной игрой — у нее просто не появлялось дурных мыслей, и она никогда не подчинялась ему целиком. Иногда Труэба во время вынужденной разлуки с Кларой, когда та оставалась с детьми в столице, а он должен был заниматься делами в деревне, возвращался к прежним утехам и опрокидывал какую-нибудь могучую крестьянку в зарослях кустарника, но подобные случаи не только не успокаивали его, но даже оставляли неприятный привкус во рту и не доставляли удовольствия — особенно потому, что Эстебан знал: если бы он рассказал об этом своей жене, она возмутилась бы дурным обращением с женщиной, но не его неверностью. Ревность, как и многие другие чувства, свойственные обычным людям, Кларе была чужда. Два или три раза побывал Эстебан и в «Фаролито Рохо», но перестал ходить в бордель, потому что не мог уже спать с проститутками и, поняв это, отговаривался тем, что он выпил много вина, что плохо себя чувствует после обеда, что уже несколько дней как простужен. Однако он не повторил свой визит и к Трансито Сото — он чувствовал: Трансито таит в себе опасность для него. Он испытывал неудовлетворенное желание, все кипело в нем, горело неугасимым огнем, он жаждал Клару, и никогда, даже в самые страстные, долгие ночи с ней, ему не удавалось утолить эту жажду. Он засыпал измученным, с сердцем, готовым разорваться, но даже во сне сознавал, что женщины, которая лежала в его постели, рядом с ним не было, она находилась в каком-то неизвестном измерении, куда он никогда не проникнет. Иногда он терял терпение и тряс Клару в бешенстве, выкрикивал обидные слова и в конце концов рыдал на ее груди, прося прощения за грубость. Клара все понимала, но ничем не могла ему помочь. Безграничная любовь к Кларе была самым сильным чувством в жизни Эстебана Труэбы, бóльшим, нежели его ярость и гордость, и спустя полвека он испытывал любовь к ней с тем же нетерпением и с тем же жаром, что и в начале супружеской жизни. На своем смертном ложе он будет звать именно ее.