Влажные сладкие кубики падали в раскрытые рты, словно в треугольные сумки.
Нелли Дженкинсон, машинистка, крошила свой кекс довольно равнодушно. Каждый раз, когда открывалась дверь, она подымала глаза. Что она рассчитывала увидеть?
Торговец углем, не отрываясь, читал «Телеграф»; не глядя, он пошарил чашкой и, не найдя блюдечка, поставил ее прямо на скатерть.
— Вы видели когда-нибудь подобную наглость? — завершила свой рассказ миссис Парсонс, стряхивая крошки с меха.
— Одно молоко с блинчиками. Один чай. Булочка с маслом, — кричали официантки.
Дверь открывалась и закрывалась.
Такова жизнь старших.
Забавно, лежа в лодке, наблюдать за волнами. Вот идут три, ровно, одна за другой, все довольно крупные. Затем вслед за ними торопливо набегает четвертая, огромная, грозная, приподымает лодку, идет дальше и как-то растворяется, ничего не совершив, распластывается вместе с другими.
Что может быть неистовее порыва деревьев в бурю, когда дерево, подаваясь всем стволом снизу доверху, до самых кончиков веток, развевается, и дрожит под обрушивающимся ветром, и, совершенно всклокоченное, никуда, однако, не улетает?
Рожь гнется и ложится на землю, как будто собирается оторваться от своих корней, но не может.
Господи, да прямо из окошка, даже в сумерки видно, как по улице, раскинув руки, с горящими глазами и раскрытым ртом несется что-то набухающее, стремящееся. А потом мы мирно стихаем. Потому что, если бы возбуждение длилось дольше, нас бы сдуло в воздух как пену. Сквозь нас сияли бы звезды. В бурю мы бы падали на землю солеными каплями — такое иногда бывает. Потому что безудержный дух не выносит никакого убаюкивания. Никакого раскачивания, никакого бессмысленного сидения. Никакого притворства, никакого уютного полеживания в добродушной уверенности, что, в сущности, все похожи, камин потрескивает, вино приятно на вкус, всякая чрезмерность — порок.
— Люди ведь в общем такие славные, когда узнаешь их поближе.
— Я не могу думать о ней дурно. Надо же иметь в виду…
Но, например, Ник или Фанни Элмер, безоговорочно доверяя правде данного мгновения, отскакивают прочь, больно задев щеку, и исчезают как маленькие твердые градины.
— Ох, — сказала Фанни, врываясь в мастерскую на сорок пять минут позже назначенного срока потому только, что она слонялась в окрестностях Приютской больницы в надежде увидеть, как Джейкоб пройдет по своей улице, вытащит ключ от входной двери и откроет ее. — Извини, я опоздала, — на что Ник ничего не ответил и Фанни стало все нипочем.
— Я больше не приду! — закричала она в конце концов.
— Ну и не приходи, — сказал Ник, и она убежала, даже не попрощавшись.
Как изящно оно выглядело — это платье в магазине Эвелины неподалеку от Шафтсбери авеню! Было четыре часа дня, прекрасная погода, начало апреля, и неужели Фанни в такую погоду в четыре часа дня станет сидеть в помещении? Другие девушки на этой же самой улице склонялись над бухгалтерскими книгами, устало тянули длинные нити, пришивая кисею к шелку, или под гирляндами в магазине «Суон энд Эдгар» [19] проворно складывали столбиком на обороте счета, пенсы и фартинги, закатывали ярд и три четверти в оберточную бумагу и спрашивали «Что вам угодно?» у следующего покупателя.
В магазине Эвелины неподалеку от Шафтсбери авеню женщина демонстрировалась по частям. В левой руке она держала юбку. Вокруг шеста посредине обвивалось боа из перьев. В строгом порядке, как головы преступников на Темпл-Бар, располагались шляпы — изумрудные, белые, с легкими веночками или кренящиеся под тяжестью ярко покрашенных перьев. А на ковре стояли ее ноги — остроносые золотые или кожаные лакированные с пурпурными прорезями.
Услаждавшая взгляды стольких женщин, одежда к четырем часам дня была засижена мухами ничуть не меньше, чем сахарные кексы в витрине булочной. Ими Фанни тоже полюбовалась.
Но по Джеррард-стрит шагал высокий мужчина в потрепанном пальто. На витрину упала тень — тень Джейкоба, хотя это был не он. И Фанни повернулась и пошла по Джеррард-стрит, расстраиваясь, что так мало читала. Ник вообще ничего не читал и никогда не говорил ни об Ирландии, ни о палате лордов, а уж на его ногти просто смотреть страшно! Она выучит латынь и будет читать Вергилия. Раньше она много читала. Вальтера Скотта, Дюма. В Слейде [20] никто не читает. Но Фанни в Слейде никто не знает и не догадывается, каким пустым ей все там кажется — эта страсть к сережкам, к танцам, к Гонксу и Стиру [21] ,— тогда как писать картины умеют только французы, говорит Джейкоб. Потому что современные художники ничтожны; живопись — самое презренное из искусств; и стоит ли читать что-нибудь, кроме Марло и Шекспира, говорит Джейкоб, ну и Филдинга, если уж так хочется романы.
— Филдинг, — ответила Фанни, когда продавец на Чаринг-Кросс-роуд спросил, какая книга ее интересует.
Она купила «Тома Джонса».
В десять часов утра в комнате, которую она снимала вместе с одной учительницей, Фанни Элмер читала «Тома Джонса» — эту загадочную книгу. Ведь эта скучища (думала Фанни) про людей со странными именами и есть то, что нравится Джейкобу. То, что нравится порядочным людям. Небрежно одетые женщины, которые сидят как попало, читают «Тома Джонса» — эту загадочную книгу, потому что в книгах, думала Фанни, есть что-то такое, что, если бы я была образованная, мне бы, наверное, нравилось — нравилось бы гораздо больше, чем сережки и цветы, вздохнула она, вспоминая коридоры Слейда и бал-маскарад на следующей неделе. Ей нечего было надеть.
Есть настоящие люди, думала Фанни Элмер, кладя ноги на каминную полку. Их немного. Может быть, и Ник один из них, только он очень глупый. А женщин таких нет, кроме мисс Сарджент, но она всегда в обед уходит и слишком уж задается. Они тихо сидят по вечерам и читают, думала она. Не ходят в мюзик-холл, не разглядывают витрины, не меняются одеждой, как они с Робертсоном, когда она надевала его жилет, а он ее шаль, а Джейкобу сделать это было бы очень неловко, потому что ему нравился «Том Джонс».
Вот она лежит у нее на коленях, напечатанная в два столбца, купленная за три с половиной пенса, загадочная книга, в которой Генри Филдинг много-много лет назад выговаривал Фанни Элмер за ее любовь к роскоши, да к тому же превосходной прозой, подчеркивал Джейкоб. Ведь он не читал современных романов. Ему нравился «Том Джонс».
— Мне так нравится «Том Джонс», — сказала Фанни в половине шестого того же апрельского дня, когда Джейкоб, сидящий в кресле напротив, вынул трубку изо рта.
Увы, женщины лгут! Кроме Клары Даррант. Безупречная душа, сама искренность, дева, пригвожденная к скале (где-то рядом с Лаундс-сквер), вечно разливающая чай старичкам в белых жилетах, голубоглазая, глядящая прямо тебе в лицо, играющая Баха. Из знакомых женщин Джейкоб почитал ее больше всех, Но сидеть со знатными дамами в бархате за столом, где стоят бутерброды, и не иметь возможности сказать Кларе Даррант больше того, что говорил мистер Бенсон попугаю, покуда старая мисс Перри разливала чай, — вот уж воистину вопиющее поругание человеческого достоинства и нарушение всяческих приличий или что-то в этом духе. Потому что Джейкоб молчал. Он не сводил глаз с огня. Фанни отложила «Тома Джонса».