Тайна семьи Фронтенак | Страница: 13

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Утром телеграмма «Положение без изменений» была истолкована в благоприятном смысле. Утро выдалось лучезарное, довольно свежее из-за прошедших мимо гроз. Девочки принесли дяде Ксавье ольховых прутьев, чтобы он им наделал свистков. Но они еще требовали, чтобы дядюшка ничего не пропустил в этом обряде: снимая кору, надо было не только постучать по палочке рукояткой ножика, а еще и пропеть местную песенку: «Свети, свети, огонек, возьми хлеба в путь далек. Возьми половинку себе на дорожку…»

Дети хором подхватили бессмысленно-священные слова. Дядя Ксавье остановил их:

— Не стыдно вам в ваши годы заставлять меня дурью маяться?

Но все здесь втайне понимали, что по какой-то особенной милости время остановилось; они могли сойти с поезда, который не задерживается в пути; уже подростками, они плескались в детской купальне и не спешили выходить, хоть детство и ушло от них навсегда.


Новости от госпожи Арно-Микё приходили добрые. Этого и не ждали. Скоро вернется мама, и при ней уже нельзя будет дурачиться. Конец настанет смеху между Фронтенаками. Госпожа Арно-Микё выжила. Поехали встречать маму с девятичасовым поездом, ночь была лунная, свет струился по штабелям досок. Даже фонаря с собой брать не пришлось.

Когда вернулись со станции, мать ужинала, а дети смотрели на нее. Она переменилась, похудела. Однажды ночью, рассказывала она, бабушке было так плохо, что уже приготовили простыню завернуть ее (в больших отелях покойников выносят сразу же, под покровом ночи). Она заметила, что ее почти не слушают, что между дядей и племянниками заключен какой-то союз: непонятные шутки, многозначительные слова — целое таинство, куда она не допущена. Бланш замолчала, помрачнела. Она уже не держала на деверя зла, как некогда, потому что сама постарела и уже не имела прежних притязаний. Но ей было неприятно, как ласковы дети с дядюшкой, было противно, что все проявления их признательности обращались на него.


С возвращением Бланш рассеялись чары. Дети выросли. Жан-Луи все дни проводил в Леожа, а у Ива опять появились прыщи; он снова смотрел недобро, подозрительно. Присылка «Меркюр» с его стихами, означенными в оглавлении, не рассеяла его. Сначала он не решался показать журнал маме и дяде Ксавье, а когда решился, действительность превзошла худшие ожидания. Дядя находил, что тут нет ни складу ни ладу, цитировал Буало: «Кто ясно думает, тот ясно излагает». Мать не смогла удержаться от помысла гордости, но скрыла его и попросила Ива не таскать с собой этот журнал, «в котором печатают гнусные сочинения некоего Реми де Гурмона». Жозе, глумясь, читал те места, которые казались ему «чистым дурдомом». Ив, обезумев от бешенства, гонялся за ним и получал по шее. В утешенье ему пришло несколько писем от неизвестных поклонников; они шли не переставая, а он не понимал, какой это важный знак. Аккуратный Жан-Луи с глубочайшим удовольствием складывал эти документы.

В грозовые первые дни сентября Фронтенаки друг на друга обижались, сердились; ссоры затевались из-за любых пустяков. Ив, выходя из-за стола, швырял салфетку, а бывало — госпожа Фронтенак поднималась к себе в спальню и спускалась, с глазами на мокром месте и покрасневшим лицом, только после многих ходатайств и депутаций от раскаявшихся детей.

X

Буря, которую предвещали эти приметы, разразилась на Рождество Божьей Матери. После обеда госпожа Фронтенак, дядя Ксавье и Жан-Луи уселись в малой гостиной при закрытых ставнях. В бильярдной, куда вела распахнутая на обе створки дверь, лежал Ив и пытался уснуть. Ему досаждали мухи; о потолок колотилась, желая вылететь, большая стрекоза. Девочки, несмотря на жару, кружили навстречу друг другу вокруг дома на велосипедах, громко вскрикивая, когда встречались.

— Этот обед надобно будет назначить прежде отъезда дяди Ксавье, — говорила госпожа Фронтенак. — Там ты поговоришь с нашим славным Дюссолем, Жан-Луи. Тебе ведь придется жить у него…

Иву понравилось, с каким жаром возразил Жан-Луи:

— Нет, мама, нет… я же тысячу раз тебе толковал, а ты все не хочешь слушать… Я совершенно не хочу заниматься коммерцией…

— Это все ребячество — я и внимания не обращала. Ты прекрасно знаешь: поздно или рано, а придется тебе решиться и занять свое место в фирме. Чем раньше, тем лучше.

— Бесспорно, — сказал дядя Ксавье, — Дюссоль очень славный человек и заслуживает доверия; тем не менее пора, и даже давно пора, чтобы за делом смотрел Фронтенак.

Ив привстал и навострил уши.

— Мне коммерция неинтересна.

— Что же тебе интересно?

Жан-Луи на минутку запнулся, покраснел и наконец отважно выпалил:

— Философия!

— Ты с ума сошел? Какая философия? Ты будешь заниматься тем, чем занимались отец и дед. Философия не профессия.

— Я получу диплом, потом хочу написать диссертацию. Торопиться мне некуда. Поступлю в университет на службу…

— Ах так вот он, твой идеал! — воскликнула Бланш. — На службу! Нет, вы слышите его, Ксавье, — он хочет быть служащим! Это когда в его распоряжении первая фирма в городе!

В этот момент в гостиную вошел Ив — растрепанный, с горящими глазами; он пробрался через облако дыма, которым вечная сигарета дяди Ксавье окутала лица и мебель.

— Как вы можете, — крикнул он визгливо, — сравнивать ремесло торговца досками и призвание того, кто всю свою жизнь посвящает вопросам духа! Это… это неприлично!

Взрослые, опешив, уставились на мальчишку — без куртки, в расстегнутой рубахе, с падающими на глаза волосами. Дядя с дрожью в голосе сказал ему, что он лезет не в свое дело, а мать велела выйти из комнаты. Но он не слушал их и кричал, что «разумеется, в этом слабоумном городе считают, что торговец чем угодно выше дипломированного филолога! Всякий маклер на винной ярмарке превозносится перед профессором Пьером Дюгемом; даже имени этого никто не вспомнит, разве что в крайнем случае, когда приходится приготовить к выпускным экзаменам какого-нибудь болвана»… (Ив был бы очень озадачен, спроси его кто-нибудь, что же написал профессор Дюгем.)

— Нет, вы его только послушайте! Прямо целая речь… Да ты же сопляк! Молоко на губах еще…

Ива перебивали, но он не обращал никакого внимания. Не только в этом дурацком городе, продолжал он, презирают разум: во всей стране к ученым, к людям умственного труда относятся скверно. «…Во Франции называться профессором — оскорбление, а в Германии это все равно что дворянский титул… Вот и стал их народ великим!» И он, уже чуть не навзрыд, пошел поносить патриотизм и патриотов. Жан-Луи тщетно пытался остановить его. Дядя Ксавье, вне себя, все хотел, чтобы его выслушали:

— Я вне подозрений… всем известно, какой стороны я держусь… Я всегда верил в невиновность Дрейфуса… Но когда какой-то сопляк — я не могу допустить…

Тогда Ив позволил себе отозваться о «тех, кого побили в семидесятом», так грубо, что это и его самого отрезвило. Бланш поднялась с места:

— Так он дядю своего оскорблять! Вон отсюда! Чтоб я тебя больше не видела!