Тайна семьи Фронтенак | Страница: 17

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

«Я говорю сам с собой, — твердил мальчик. — Я такой же, как все; я всем подобен».

В ушах у него свистело; захотелось спать — он улегся на песок и подложил согнутую руку под голову. Жужжанье шмеля окружило его, потом удалилось и затерялось в небе. Восточный ветер принес запах хлебопечек и лесопилок. Он закрыл глаза. Мухи яростно налетели на его лицо, на вкус соленое, и он сонным движением отгонял их. Вечерние кузнечики не стеснялись засыпающего мальчика; белка спустилась с ближней сосны напиться из ручейка и пробежала совсем рядом с человеческим телом. Муравей — быть может, тот самый, которого он спас, — забрался ему на голень; за ним поползли и другие. Сколько времени нужно пролежать неподвижно, чтобы они дерзнули его обгладывать?

Его разбудила прохлада от ручейка. Он вышел из зарослей. Смола запачкала куртку. Он вытащил из волос запутавшиеся сосновые иглы. Туман с лугов понемногу захватывал лес, и был этот туман похож на дыхание живого существа в холода. Повернув в аллею, Ив столкнулся с матерью: она читала обычные молитвы. На парадное платье Бланш накинула старую лиловую шаль. Кофточку украшали кружева «совершенно прекрасные», как она обыкновенно говорила. Длинная золотая цепочка с морскими жемчужинами была приколота брошью: огромным вензелем «Б» и «Ф».

— Ты откуда? Мы тебя искали… Совсем не вежливо.

Он взял маму за руку, прижался к ней.

— Я боюсь людей, — сказал он.

— Боишься Дюссоля? Казавьейя? Ты с ума сошел, дурачок мой.

— Мамочка, они людоеды.

— Собственно, — сказала она задумчиво, — никаких объедков они не оставили.

— Ты думаешь, через десять лет от бедного Жан-Луи хоть что-то останется? Дюссоль его потихоньку сожрет…

— Все чепуху болтаешь! — Но в голосе Бланш была нежность. — Видишь ли, дорогой мой… Я очень спешу устроить Жан-Луи как следует. Его дом будет вашим домом; как только он встанет на ноги, я смогу спокойно отойти…

— Что ты, мамочка!

— Ну вот, видишь? Я и стоять уже не могу…

Она тяжело опустилась на скамейку под старым дубом. Ив заметил: она запустила руку под кофточку.

— Ты же знаешь: это не злокачественно, Арнозан сто раз тебе объяснял…

— Да, говорят, что так… А вот еще ревматизм в сердце… Вы не знаете, что со мной бывает. Приготовься к этой мысли, маленький мой: нужно приготовиться… Когда-нибудь все равно…

Он снова прижался к матери, взял в обе ладони крупное сморщенное лицо.

— Ты с нами, — сказал он. — Ты всегда с нами.

Она почувствовала, как он вздрогнул. Спросила, не холодно ли ему, и укрыла лиловой шалью. Они вместе завернулись в старое шерстяное полотнище.

— Мамочка, а ведь у тебя уже была эта шаль, когда я ходил к первому причастию… и пахнет она все так же…

— Ее привезла бабушка из Сали.

Пожалуй, в последний раз, как маленький мальчик, Ив прижался к матери; она была жива, а с минуты на минуту могла исчезнуть. Юра будет течь все так же во веки веков. И до конца света облако с этого луга будет подниматься навстречу первой звезде.

— Ив, мой маленький, ты столько всего знаешь — и я хотела бы вот что знать: на небе думают о тех, кого оставили на земле? О, я верю в это! Верю! — убежденно говорила она. — Я не допускаю никаких мыслей против вероучения — но как мне вообразить мир, где вы не останетесь для меня всем, дорогие мои?

Тогда Ив уверил ее, что всякая любовь исполнится в Любови единой; что всякая ласка будет облегчена и очищена от всего, что ее тяготит и сквернит… И сам удивлялся словам, которые произносил. Мать тихонько вздохнула:

— Да ни один из вас не погибнет!

Они встали; Ив весь был в смятенье, а пожилая женщина опиралась на его руку.

— Я всегда говорю: вы моего Ива не знаете; он хмурится, хмурится, а сам из всех детей моих ближе всех к Богу…

— Нет, мамочка! Не говори так! Нет!

Он вдруг отстранился от нее.

— Что с тобой вдруг? Нет, что это с ним?

Он шел впереди, засунув руки в карманы и подняв плечи; она, задыхаясь, едва поспевала за ним.


После ужина усталая госпожа Фронтенак поднялась к себе в спальню. Ночь была ясная, поэтому остальные члены семейства гуляли по парку, но уже не все вместе: жизнь начала делить тесный мальчишеский кружок. Жан-Луи встретил Ива у входа в аллею, и они не остановились. Старшему хотелось побыть одному, чтобы думать о своем счастье; у него уже не было чувства неудачи, падения; некоторые замечания Дюссоля, касавшиеся рабочих, пробудили в молодом человеке еще смутные покамест планы: он будет делать добро вопреки своему компаньону; он будет способствовать становлению христианского порядка в обществе. Что бы ни думал про это Ив, такое дело важнее любых умозрений. Малейшее намерение любви христианской гораздо выше… Жан-Луи не сможет быть счастлив, если на него будут работать несчастные… «Помочь им создать домашний очаг по образцу моего…» Он увидел огонек сигары дяди Ксавье. Они прошли несколько шагов вместе.

— Так ты не огорчаешься, малыш? Ну? А я тебе что говорил?

Жан-Луи не пытался объяснить дяде, какие планы переполняли его восторгом, — и дядя не мог сказать ему, как рад вернуться в Ангулем… Он с самыми малыми расходами отдаст Жозефе все, что следует… Может быть, удвоит месячное содержание… И скажет ей: «Вот видишь, а если бы мы поехали путешествовать, так уже давно бы все потратили»…

«Прежде всего, — раздумывал Жан-Луи, — прежде чем что-либо проповедовать, — необходимые реформы, участие в прибылях…» Теперь он будет читать только то, что для этого пригодится.

В лунном свете они увидали, как Жозе пересек аллею от заросли к заросли. Слышно было, как хрустят ветви у него под ногами. Куда бежал он — дитя Фронтенаков, лисеныш, за которым можно было бы пройти по следу? Гнал его в ночной этот час самый прямой инстинкт: мужской; обделенный, уверенный в том, что он нигде не найдет то, что ищет. И все же он разгребал ногами сухие листья, обдирал о колючки руки, покуда не добрался до фермы Буриде, прямо возле парка. Под забором зарычала собака; окно в кухне было открыто. Семья собралась за столом, освещенным лампой «летучая мышь». Жозе видел профиль их замужней дочки — той, у которой на могучей шее маленькая головка. Он не сводил с нее глаз и жевал мятный листок.

Ив между тем в третий раз кончал обходить парк. Он не чувствовал той усталости, что совсем недавно в изнеможенье бревном повалила его. За ужином он допил остатки из праздничной бутылки, и теперь его ум, удивительно ясный, подвел итог этого дня: соорудил такое учение, которое сам Жан-Луи не достоин был знать. Легкое опьянение без труда принесло ему ощущение гениальности; он не будет ничего выбирать — ничто не обязывает его к выбору; напрасно он говорил «нет» тому настойчивому голосу — быть может, тот голос был от Бога. Он никому не будет давать отпор. Это и будет драма, из которой родится его творчество: оно станет воплощением разорванности. Никому не отказывать и ни от чего не отказываться. Всякая скорбь, всякая страсть питает творчество, полнит стихотворение. А поскольку поэт разорван, то он и прощен: «Я ведаю, в стране священных легионов / Среди ликующих воссядет и Поэт!» [5] Дядя Ксавье вздрогнул бы от его монотонного голоса — так он был похож на Мишеля Фронтенака.