Опасение, что заблудился, что пошел по кривой дороге, рождает тоскливое ощущение. Маленький Принц спасся бегством и обречен на скитания: возможно ли для него возвращение? Возможно ли положить предел страданиям разлуки? Если читать историю Маленького Принца внимательно, то ясно — вопрос повисает в воздухе. Именно поэтому в «Южном почтовом» три смерти, это грустный роман о невозможности убежать и о невозможности вернуться, короче, о невозможности жить.
Сент–Экзюпери как–то сказал: «Я спрашиваю себя, не углубишься ли в жизнь серьезнее, живя в уединении со старой служанкой, чем бродя по всему свету, как брожу я». Он продолжает размышлять на тему, уже присутствующую в «Южном почтовом» («Что с вами станется за порогом дома — корабля, для которого утекающие часы исполнены смысла, как для форштевня утекающая вода»), И его размышления — вновь начало творчества, источник неизбывной печали и… посыл, который поможет написать ему столько чудесных писем любимым женщинам — матери, жене, подругам, с которыми расстался. Письма, умоляющие об утешении на этой странной земле, о которой неведомо — можно на ней жить или нет. Письма, пронизанные чувством вины по отношению к тем, кого он однажды решится покинуть.
В них рождаются размышления об укладе, обычаях и языке, который их передает. Именно обычаи, в конечном счете, торят путь к подлинным ценностям, втайне накапливают таланты, как девственные пески Сахары метеориты, а расстеленное иод яблоней полотно — яблоки. «Мы знаем одно — нам неведомо, что именно для нас Плодотворно. […] Если вот эта религия, вот эта культура, эта шкала ценностей, эта форма деятельности — эта, а не другая — помогает полноте человеческих достоинств, высвобождает в нем благородного рыцаря, о котором он и не подозревал, то значит, эта шкала ценностей, эта культура, эта форма деятельности соответствуют подлинной человечности». Революция, жажда революции справедливы; консерватизм Сент–Экзюпери полон нюансов, он видит справедливость в революциях. Но, подхватив сопоставление Бенжамена Кремьё между «Завоевателями» Андре Мальро и «Ночным полетом» («НРФ». Октябрь, 1931), говорит о том, что революционные чаяния остаются в области теории и истории, они — манок и обреченына провал.
И вот еще одна дилемма — по–настоящему путешествовать можно, только усваивая чужие обычаи, но покинув родную почву, отказавшись на какое–то время от своего, человек уже не принадлежит больше ничему, он теряет самого себя. Освобождение, которое сулит путешествие, и обретение домашнего уюта при возвращении — два равнозначных миража.
Оторвавшись от царства привычного, летчик со временем осознает, что единственная для него возможность возрождаться и возвращаться к самому себе — это осваивать все новые территории и выполнять все новые задания. Он обречен на своеобразное бегство вперед, но его порыв, его стремление жертвовать собой ради себе подобных питается запасом рвения, накопленным в том краю, откуда он родом и куда может вернуться только во сне, в стихах, в рисунках или в своем любящем сердце. Размышления Сент–Экзюпери приводят его к своеобразной мистике: человек жив лишь взаимосвязями, которые ведает и ощущает только он, его утешение и дом за пределами этого мира. Вне этих пределов человек обретает " — нет, не искупление, но достойную и долгую жизнь. Так наконец примиряются литература и профессиональная деятельность, поэзия и самолет. «Этим вечером я ходил посмотреть на свой самолет. Я–то знаю, чего ждут от самолетов, от кораблей. Знаю, какие глубинные источники хотят в себе оживить. Плоть и душу протягивают другому солнцу, просят: согрей! Помоги прорасти! Словно давно уже ощущают себя засеянным полем, которому не терпится дать всходы…»
Альбан Серизье
Тексты соответствуют рукописным автографам А. де Сент–Экзюпери. Некоторые слова остались непрочитанными и помечены как таковые. Вариант прочтения предлагается в квадратных скобках. Пунктуация и орфография в случае необходимости были выправлены.
Благодарим за щедрость и благожелательность тех, кто сделал возможной публикацию этих текстов.
Этим вечером я ходил посмотреть на свой самолет. Я–то знаю, чего ждут от самолетов, от кораблей. Знаю, какие глубинные источники хотят в себе оживить. Плоть и душу протягивают другому солнцу, просят: согрей! Помоги прорасти! Словно давно уже ощущают себя засеянным нолем, которому не терпится дать всходы. Мы пытаемся с детства убежать от старения, но на деле боимся измениться.
У меня была подруга. Я заходил к ней иногда ближе к вечеру, и мы, глядя на огонь в камине, сидели и разговаривали. Удивительно мы с ней дружили! Путешествовали. Хотя беседовали совсем не о Китае или Индии. Многозначительной становилась незатейливая песенка с граммофонной пластинки, терпкий аромат вина. И если кто–то еще — друг или подруга — присоединялись к нам, они тоже включались в беседу, все, что ни происходило, наполнялось смыслом, становилось драгоценным сокровищем. Хозяйка помогала нам сделаться [мудрее]. Путешествие — это ведь в первую очередь постижение нового языка, новых правил игры. Открываешься и приближаешь к себе магию мира.
Мы отыскивали, находили, приобщались к чудесному. Святая святых всевозможных чудес — пухлый альбом, сокровищница моей приятельницы: причудливые карикатуры, билеты на метро, описания островов, не упомню, что еще. Листаешь, и вдруг фотография парусника, и сразу слышишь шорох крыльев, перелетаешь в царство грез. Радость нежданных сближений.
Для нас двоих мы создали особую цивилизацию.
В какую–то минуту я стал отдаляться от нашего мирка. Искал того, что называл про себя настоящими чувствами. Возненавидел тесные кружки, книги в духе тридцатых годов, игры, правила. Я искал человеческую подлинность. Но понял: без условностей игры человеческое исчезает. Жизнь нуждается в дрессировке, нет правил, и утек смысл. Уничтожая правила и условности, уничтожаешь язык общения. Я и в двадцать лет отличал, где чувство, а где притворство, но не понимал, что чувства всегда настоящие, притворных чувств не бывает. Кажется, что без утеснения правил любовь будет обращаться только к достойному, но на деле вместе с этими утеснениями исчезла и любовь. Определенные правила игры настраивают душу на определенный лад, дают возможность видеть все в определенном свете, придают жизни определенный смысл. Щит языка избавляет живущих от забот о будущем.
Я немало размышлял о мнении, которое, как мне казалось, таило в себе некоторую загадку: «Не жившему в восемнадцатом веке не узнать, что такое сладость жизни». Я–то считал, что эта пресловутая сладость обрела себе убежище в словах и, не завися от людей, будет существовать себе и дальше. Она упрочится, завладев какой–то материей, и крестьяне с крестьянками, усвоив ее вместе с языком, проживут в реальности пастушеские идиллии. Но вот я услышал знаменитые […] и […] [29] , и ощутил — до меня дотянулся последний луч ласкового солнца, и оно закатилось навсегда. Я был удивлен и растроган, что все–таки почувствовал эту ласку, едва ощутимая, она мне сказала о невозвратной гибели целого мира. И еще я понял, что сопротивляется революциям, стоит насмерть, защищаясь от святотатства — идеалы, условности, иерархия. Само но себе это все бессмысленно и несправедливо, посягает на будущность человека, искажает его счастье (так принято говорить, хотя никто не знает, что такое счастье). Я считал «справедливыми» революции, и они справедливы. Но со временем я понял другое: борются, чтобы спасти человека, но в борьбе этот человек погибает. Погибает целая человеческая раса, целая цивилизация. То, что происходит, непоправимо, и претерпевающие революцию не сомневаются, что гибнет род человеческий.