— Коньяк, — снова велел он официанту — Большую порцию. Très grand. [17]
Сунув руку в карман, он пощупал голубые банкноты, которые получил в Шербуре взамен американских денег. Вытащил их и пересчитал. Чудные какие-то бумажонки. И на них тоже можно купить все, что в голову взбредет, словно они настоящие, — не забавно ли?
Джим поманил к себе официанта.
— Слушай! — завел он было разговор. — Странные какие-то у вас деньги, не находишь?
Но официант по-английски не понимал и не смог удовлетворить потребность Джима Кули в общении. Ну и ладно. Нервы у Джима наконец-то успокоились: все тело, от макушки до пят, звенело от ликования.
— Вот это и есть жизнь, — пробормотал он. — Живем только раз. Почему бы вволю себя не потешить? — Он крикнул официанту: — Еще один такой коньяк — большой. Нет, два. Для разгона.
Разгонялся он несколько часов подряд. Очнулся на рассвете в номере дешевой гостиницы: перед глазами плавали красные полосы, в голове гудело. Обшарить карманы решился только после того, как заказал и махом проглотил коньяк; тут-то его худшие опасения и подтвердились. Из девяноста с чем-то долларов, которые он прихватил, сойдя с поезда, осталось только шесть.
— Наверное, я рехнулся, не иначе, — прошептал он еле слышно.
В запасе были еще часы. На корпусе этих часов из червонного золота — больших, с точным ходом — красовались выложенные бриллиантами два сердечка. Достались они Джиму Кули в качестве трофея за его героизм: секретные бумаги он извлек из мундира немецкого офицера, а часы были крепко зажаты в мертвой руке убитого. Одно из сердечек символизировало, очевидно, чью-то скорбь где-нибудь во Фридланде или Берлине, но когда Джим Кули женился на Милли, то сказал ей, что алмазные сердечки обозначают их сердца и будут залогом их вечной любви. Не успела Милли как следует прочувствовать это трогательное признание, как их нерушимая любовь рассыпалась вдребезги, и часы, которые вернулись к Джиму в карман, служили ему только для практической пользы — узнавать точное время.
Джим любил демонстрировать свои часы, и теперь переживал предстоящую разлуку с ними гораздо тяжелее, чем разлуку с Милли. Настолько она казалась ему мучительной, что он напился заранее. К вечеру, едва держась на ногах, сопровождаемый свистом городских мальчишек, он добрел до лавчонки, которую держал местный bijoutier. [18] Вышел он из нее обладателем залоговой квитанции и банкноты достоинством в две тысячи франков, что, как он смутно себе представлял, равнялось приблизительно ста двадцати долларам. Чертыхаясь себе под нос, он кое-как потащился в сторону площади.
— Один американец способен уложить трех французов! — гаркнул Джим трем плотным коренастым горожанам, сидящим за столиком с кружками пива.
Те не обратили на Джима никакого внимания. Он повторил свой вызов:
— Один американец, — он ударил себя в грудь, — способен отдубасить трех паршивых лягушатников — слышите?
Никто не пошевелился. Это разъярило Джима. Он рванулся вперед и ухватился за спинку свободного стула. Через секунду вокруг него собралась небольшая толпа, трое французов что-то взволнованно говорили все разом.
— А ну, давайте-давайте, я не шучу! — свирепо проорал Джим. — Один американец способен превратить трех французов в лепешку!
Перед ним выросли двое в сине-красной форме с кобурой у пояса.
— Слышали, что я сказал? — взревел Джим. — Я герой — и плевать я хотел на всю вашу поганую французскую армию!
Его схватили за руку, но он в приступе слепой ярости выдернул ее и ударил по лицу с черными усами. В ушах у Джима раздался стук, грохот, со всех сторон на него обрушились кулаки, потом пинки, и мир сомкнулся над его головой, подобно волнам.
V
После того как выяснилось местонахождение Джима и в результате личного вмешательства поехавшего туда одного из американских вице-консулов удалось вызволить его из тюрьмы, Милли осознала, что минувшие недели значили для нее очень много. Праздник кончился. И все же — несмотря на то что завтра Джим появится в Париже и возобновится постылая рутина совместной с ним жизни, Милли решила: пусть будет что будет, но поездку в Шато-Тьерри она не отменит. Ей хотелось напоследок урвать хотя бы несколько счастливых часов — чтобы было что вспоминать потом. Наверное, они вернутся в Нью-Йорк: вряд ли Джим может рассчитывать хоть на какую-то работу, если целых две недели просидел во французской тюрьме.
Автобус, как обычно, был заполнен до отказа. Близ городка Шато-Тьерри Билл Дрисколл встал перед своими клиентами с мегафоном и начал рассказывать им о том, как выглядела эта местность пять лет тому назад, когда дивизия, в которой он служил, приблизилась к линии огня.
— В девять часов вечера, — говорил он, — мы выбрались из леса. Это был Западный фронт. Я читал о нем в Америке за три года до того, а теперь вот он тут — рукой до него подать. В темноте картина походила на придвигавшийся к нам лесной пожар: только горела не трава, а вспыхивали огни разрывов. Мы сменили французский полк в окопах глубиной менее трех футов. Почти все мы были чересчур возбуждены и страха не испытывали до тех пор, пока около двух часов ночи ротного старшину у нас на глазах не разорвало шрапнелью на куски. Это заставило нас призадуматься. Через два дня мы переменили дислокацию, и я избежал ранения по одной-единственной причине: дрожал так, что в меня невозможно было прицелиться.
Слушатели расхохотались, а Милли ощутила легкий прилив гордости. Джима ничем нельзя было запугать: об этом она слышала от него самого множество раз. Думал он только об одном: совершить нечто большее, чем то, к чему его обязывал долг. Пока его однополчане укрывались в сравнительно безопасных траншеях, он в одиночку предпринял вылазку на ничейную полосу.
После обеда в городке компания отправилась на поле сражения, превращенное теперь в мирные ровные ряды могил. Милли радовала эта прогулка: чувство покоя, воцарившегося здесь после битв, умиротворяло и ее. Быть может, мрачная полоса когда-нибудь минует и ее жизнь сделается такой же безмятежной, как этот пейзаж. Быть может, Джим станет когда-нибудь другим. Если он сумел однажды проявить такие чудеса храбрости, значит, где-то в глубине его души таится достойное начало, которое побудит его к новым подвигам.
Когда настала пора двинуться в обратный путь, Дрисколл, за весь день едва обменявшийся с Милли парой слов, вдруг отвел ее в сторону и сказал:
— Хочу поговорить с вами в последний раз.
В последний… У Милли ни с того ни с сего больно сжалось сердце. Неужели завтра наступит так скоро?
— Выскажу вам начистоту все, о чем думаю, — продолжал Билл, — только, пожалуйста, не сердитесь. Я люблю вас — и вы это знаете; но то, о чем хочу вам сказать, с этим не связано: причина в том, что я желаю вам счастья.