Золото бунта, или Вниз по реке теснин | Страница: 120

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Скосил одноглазый… — пробормотал Федька, щурясь на барку Вукола. — Щас ему щеку-то побреет…

Сокол этот — батя говорил — вовсе не от птицы прозвище получил. Соколом охотники-чертознаи называли выпуклую кость лосиной груди. И вправду: узкий, бурый, высокий утес походил на лося, зашедшего в Чусовую по грудь. Подножие бойца расколола расщелина, словно лось расставил ноги для прочности. В хмуром поднебесье торчали рога из разлапистых кедров.

Осташа не обеспокоился за Вукола. По всему было ясно, что барка Вукола пройдет вдоль бойца скользом. Вукол что-то злобно орал в трубу. Его бурлаки махали потесями, а потом отбросили их и отскочили в сторону. Барка пробуравила темный след по белому пеннику мимо скалы, и скала походя, как соломинки, обломила обе потеси по левому борту. Вуколу повезло: за Соколом тянулся плес, который дал передышку, чтобы вытащить новые весла. Осташины бурлаки загомонили, довольные лихостью бескровной развязки.

Они уже потихоньку освоились, перестали пугаться любой скалы, любого поворота. Осташа по ходу барки ощутил, что их работа стала дружнее, слаженнее, и потому барка словно обраталась, смирила норов, сделалась послушной, как лошадь. Разогревшись, бурлаки сбрасывали на палубу одежу. Оставив свой кочеток на потеси Поздея, Бакирка пробежал по барке, собирая армяки в охапку, и отнес их в льяло, чтобы не замочило дождем.

Барка катилась по плесу, на котором блестели покатые вздутия отмелей, что были намыты впавшими справа речонками Афонихой и Софронихой. Барка плавно заколыхалась на водяных шалыгах, словно сани на мягких увалах. И от этого игривого покачивания Осташе вдруг стало беспричинно радостно, весело. Он впервые после отвала огляделся по сторонам просто так, без розыска опасности. Уже не лицом, не грудью в вороте рубахи, не замерзшими руками, а всей свободной душой он ощутил ветер, неяркий облачный свет, простор, сырость речного весеннего воздуха, нежное и робкое тепло далекого солнца в промоинах туч.

По правому берегу мелькнули ребра камня Корчаги. Досюда по дну Чусовой докатывались карчи — утонувшие коряги. Эти карчи глупые Афониха с Софронихой зачем-то каждый год упрямо выволакивали из лесных дебрей, по которым змеился их путь. За Корчагами показалась пристань Трёка. На гребне плотины лаяли собаки и толпился народ. Из открытых ворот гаваней валилась вода. За воротами виднелись палатки и щеглы трекских барок, готовых сорваться караваном.

— Трекнешься за Трёкой-то? — насмешливо спросил Осташа Федьку.

— Куда? — тотчас возмутился Федька. — Эдакие-то страсти в теснинах как без чарки пережить?..

Трёка кончилась небольшим бурым камнем Ёршик, который крутым изгибом спины и вправду походил на ерша с растопыренными колючками соснового плавника. На повороте из серого голого леса выставлялась глыба камня Баврика. Под Бавриком, зачаленная, стояла барка с ревдинским флагом. Вдоль ее борта по грудь в воде бродили бурлаки. Что там у них могло стрястись?..

За быстротоком справа поднялся боец Высокий. Он был какой-то совсем неуместный среди окрестных невысоких скал, словно приполз откуда-то снизу Чусовой, где стояли по-настоящему великие бойцы. Стена Высокого, надрезанная поверху висячими логами, выходила из леса к реке наискосок. Под ней в пенном клокотании торчком качались доски, брусья и мачта-щегла, на которой еще мотался мокрый флаг сысертского завода. На поляне перед скалой суетились бурлаки с убитой барки.

Слева зарябила гряда рассыпанного камня Ревень. За ним барку принялось трясти и колыхать на переборе Ревень, и в днище несколько раз грохнули камни-таши. Перебор бурлил, шумел, заглушая голоса, но командовать тут было нечего. Осташа знал, что чистого прохода сквозь Ревень нет. Ревень, кипя, ударялся прямо в лоб треугольного бойца Талицкого и затихал, словно оглушенный. А на другом берегу топорщил заячьи уши и петушиные гребни затонувший в косогорах боец Гребешки. Голой костью торчал на склоне парус тонкого одиночного пласта.

Малый остров за Гребешками превратился во взмыленный огрудок. Над ним поднялась ребристая стена Сибирского бойца. Напротив бойца в Чусовую вплеталась речка Сибирка. Батя говорил, что по Сибирке в старину проходила межа между строгановскими землями и царством сибирского хана Кучума, пока Ермак не согнал Кучума с Иртыша, как черного ворона с кедровой ветви. А сразу за грозным Сибирским бойцом торчал смешной боец Курочка, похожий на переполошенную курицу, вздернувшую короткие крылья. Впрочем, Курочка бил барки не хуже других бойцов. Бурлаки хмыкали: когда курицы летать научатся, тогда и Курочка перестанет губить суда.

По левую руку за Курочкой потянулась ровная стена бойца Заплотного, стоящая прямо в воде. На стене отвесно чередовались серые и белые полосы, как доски в заборе-заплоте. Народ рассказывал, что этот каменный заплот перед Ермаком поперек реки ставили вогульские чародеи. Камлали-камлали — и вырос каменный частокол. Ермак подошел — прохода нет. И тогда дружина сняла шеломы и начала молиться. Поднялся ветер, надул паруса стругов. Струги уперлись носами в каменную стену и сдвинули ее в сторону, на берег, будто ворота открыли. Вот и стоит теперь вдоль Чусовой заброшенное каменное прясло, распахнутое навеки.

Осташа смотрел на скалы и на леса, вспоминал сказки, вспоминал батю… Все было рядом: и батя, и Ермак, и все те, кто здесь когда-то проплывал… С прошлого сплава целый год Осташа был отчаянно одинок. Да, он бежал от человека к человеку, все время он был кому-то нужен, его спасали или пытались убить, бабы любились с ним, а добрые люди делили хлеб, — да. Но все равно это было одиночество, потому что никому не было дела до его правды. А сейчас на барке, среди чужих и незнакомых бурлаков, сбитых в случайную артель, одиночества не было. Не было, потому что имелось общее дело — и для артели, и для всего чусовского народа.

Кто-то намучился сам с собою, окунался в этот поток, чтобы раствориться в нем без следа, чтобы хоть на время слить свою душу с общей душой и не держать ответа за волю. Но Осташа в этом потоке не терял души, а обретал ее заново. Он получал ее обратно чистую, как медная раскольничья икона, прошедшая сквозь огонь. Батя был корнем из Чусовских Городков, от соляных варниц. Он говорил Осташе присловье солеваров: малая соль растворится без вкуса; средняя соль растворится и подсолит; большая соль даст горечь и не растает. Караванный вал катился сквозь теснины, сквозь народ и сквозь время, а потому на его гребне всегда все были рядом: и святой Трифон, который подбирает души убитых бурлаков, и Ермак, и все сплавщики, и батя. А вместе с батей Осташа и был большой солью.

Шальными пулями прострельнули мимо боец Софронинкий, камень Синий, камень Темняш. Пустым, распуганным стоял Птичий плес, растянутый от зарытого в лесах камня Журавлев до горделивой стены бойца Лебяжьего. Говорили, что когда тобольский дьяк Семен Ремезов вел первый железный караван, его корабли здесь врезались в гусиные стаи, как в перину. А ныне всех птиц уже перебили, переловили. От плеча Лебяжьего бойца, опущенного в воду, пенная струя, как лебединое крыло, отмахивала ломкие морщины камня Складки и гневно хлестала по бойцу Винокуренному. Но Винокуренный с бестолковым пьяным упорством то грудился до небес, то вдруг обваливался еловыми логами. Он словно еще не решил, то ли ему встать стеной, то ли рассыпаться оползнем-шорохом. Под Винокуренным Чусовая изгибалась петлей. Она терлась о бойца, как падкая на сладенькое баба будто ненароком задевает хмельного мужика оттопыренным задом. А чуть подальше, в лесу, точно вусмерть упившись, на спине лежал камень Курьинский. И Чусовая уже обегала его стороной: ну кому он такой интересен?