Золото бунта, или Вниз по реке теснин | Страница: 131

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А издалека уже доносилось переливчатое урчание Кашкинского перебора — самого свирепого на Чусовой. Наконец на правый берег вышел боец Дождевой — все такой же суровый, непреклонный, неприступный… И от его апостольского укора Чусовая корчилась и билась, как в падучей. Дождевой словно бы угрюмо встал над рекой на отчитку, и река заколотилась, одержимая ташами, как бесами. Здесь уклон русла был виден воочию. Все кипящее полотно перебора спутанной белой пряжей раскатилось вниз из-под скалы, угибаясь за поворот словно с глаз долой. Батя смог простить перебору смерть Луши. А Дождевой никому ничего не прощал — и в праведном гневе разбил о Чусовую красное зеркало солнца. Тысячи осколков запрыгали по волнам.

Осташа не боялся перебора, потому что знал пути сквозь него лучше линий на своей ладони. Барка бежала как по ниточке, не тронув днищем ни единого валуна. А Осташа не мог отвернуться, чтобы ничего не видеть. Волей-неволей взгляд мазнул по деревне, и в душу все ж таки впечатался облик родного дома. Дом стоял, будто ничего в нем не случилось, будто и не висела в стойле на веревке мертвая Макариха, будто и не приходил сюда Пугач с отрубленной головой… Дом казался живым по-прежнему; выглядел обжитым и теплым. Крыша уже просохла, ставни были отворены. Осташа и не помнил, открыты или закрыты были окна, когда той зимней ночью он прибежал сюда из Ёквы…

Чусовая поворачивала. Осташа почувствовал, что вновь может вздохнуть, словно морок сползал с души. Но все равно даже думать о себе не хотелось. Хотелось вспоминать другое — хорошее.

Вон за лесами две макушки камня Голбчики. Батя рассказывал, что когда Ермак еще мальчонкой был, сибирский царь Кучум напал на строгановские земли. Строганов-старший, Аника Федорыч, увел всех мужиков оборонять свою столицу на Каме — Орел-городок. Погнал народ спасать свои раздутые амбары, а Чусовской Городок оставил без защиты: бросил всех баб, ребятишек и стариков — выручайтесь сами, как сможете. И тогда стрелецкая женка Ульянка-Чусовлянка собрала бабью дружину и повела ее вверх по Чусовой, чтобы остановить татар на дальних подступах. Здесь вот и билась бабья дружина с татарами, здесь и полегла вся, порубленная. Потом, конечно, баб собрали и похоронили, поставили над скудельней два крытых креста-голбца. Анике Строганову те голбцы обидным укором показались, и он велел их срубить. Делать нечего — срубили. А на утро на той скудельне сами собой выросли новые голбцы. Аника разгневался, велел их тоже срубить. Срубили. И на третье утро поднялись здесь из земли выше леса голбцы из вечного камня. …Батя говорил, что Ермака в Сибирь не надежда повела, а память толкнула.

А за Голбчиками стоял еще один камень Печка. Но он прятался в ельнике, и Осташа даже не посмотрел, виден или нет в этой печке для него котел.

Чусовая делала поворот, и на повороте глыбился первый из кашкинских Царь-бойцов — Омутной. Утесы его были наискось исхлестаны рубцами. Осташе всегда казалось: барка бьется об Омутной, и по этим чертам души бурлаков с разбегу уносятся в небо. Из трещин и морщин понизу Омутного торчали побелевшие доски и щепки — обломки былых крушений. Но сейчас Омутной миловал, и никто не тонул под его обрывами. Впрочем, кто знает, чего случится у Осташи за спиной, когда его барка уже пробежит. Может, нагромоздит здесь боец гору из мертвых барок?..

Чусовские сплавщики помнили: многим из них сатаной назначен Неназванный боец, под которым суждено принять погибель. Только вот кому — какой? Бате таковым стал Разбойник. Неназванный боец — не божье произволение, а дьяволово наказание, но вправе ли кто его отринуть, как истяжельцы отринули? Милость — она всегда от господа исходит, а не от хитрости учителей, и нельзя ремесло с молением путать.

Вслед за Омутным другой поворот реки подковой был охвачен Дыроватым бойцом. Его серая стена вылупилась из леса где-то на верхушке горы и сползла к Чусовой каменным коленом. Вечернее солнце уже опустилось ниже гребня скалы, и теперь в ковше излучины стоял холодный сумрак. Барки пробегали излучину одна за другой, и волны мерно плескали в валунные россыпи, как кровь в виски. Бурлаки, хоть им глазеть и запрещалось, зыркали из-под бровей, отыскивая в скале черные дыры пещер. Вся Чусовая знала сказки о злых разбойниках, сидевших в этих пещерах, об их кладах и заклятиях. Но это были враки. Осташа и сам лазал в нижнюю пещеру. Не было там ни сундуков, ни черепов. А из разбойников доподлинно прятался здесь только Сашка Гусев, изловленный горной стражей в прошлую зиму вместе с простаком Кирюхой Бирюковым… Но вот во вторую дырку Дыроватого не залезал никто. Эта дырка, как Ермакова пещера, зияла в отвесной стене. Подобраться к ней было трудно, а главное — страшно, да и незачем. Говорили, что в этой недоступной пещере жили чусовские ведьмы. Ночами они превращались в нетопырей и летали по деревням, пили кровь у коров и лошадей, а с рассветом возвращались в логово и весь день сыто спали, повиснув на потолке вниз головой и закутавшись в крылья.

Но и Дыроватый оставался за кормой. Чусовая кошкой уже ласкалась о ноги Оленьего бойца — самого, наверное, красивого на реке. Олений был не шибко опасным, стоял уже за поворотом. Был он когда-то цельной стеной, но сейчас лога и осыпи распилили его на огромные каменные чурбаки. Веселые боры кудрявились на плоских вершинах. Солнце высветило скалы от подножий до макушек, и каждая складка камня была словно морщинка от улыбки. Не все же бойцам быть угрюмыми да хмурыми, нужен и добродушный лиходей. Олений не губил народ почем зря: барки здесь бились только по дурости сплавщиков.

А вот скала Вогулинская Гора так и не доползла до берега, чтобы тоже стать бойцом, и застряла в лесу: торчала там над еловыми остриями обиженной кучей. Вогулинская Гора будто намекнула про вогулов, и скоро справа блеснула речка Ёква. Вокруг ее устья под высокими соснами виднелись шапки вогульских чумов. Осташа не хотел, не хотел смотреть — и все же глянул, с какой-то мукой в душе отыскивая на отшибе деревни чум Шакулы. А барка уже пробегала мимо невысокой глыбы Собачьего камня, на котором стояла и облаивала суда свора вогульских собак. Собаки охрипли: шутка ли, столько барок пролетело, и на каждую надо гавкнуть!.. Мелькнуло устье Тимошенки. За ним взмыли в небо зубцы бойца Собачьи Камни, сплошь багровые от заката. Но Осташа, командуя в трубу, не думал о бойце, не думал о псах на камне. Он все равно думал только о Бойтэ.

«Не буду вспоминать о ней, не буду!» — заклинал он себя. Ему нельзя думать про вогулку. А в памяти неудержимо вытаивал запретный образ: девка-жлудовка, ведьма, обманщица, воровка, язычница… До рези в сердце любимая и желанная. Ее узкие плечи и бесстыже налитые груди, стоящие враскос; ее круглый зад, ее бледные губы, ее осенние глаза… Осташа затряс головой так, что на левом берегу закачался Синий боец, весь поверху порубленный трещинами, словно колода, на которой разделывают туши…

Вон про камень Конек лучше думать. Это его голова торчит над елками. Конек — окаменевший конь Ульянки-Чусовлянки, стрелецкой женки, чья бабья дружина остановила татар… Не надо было их останавливать. Пусть бы татары согнали с Чусовой всех вогулов и всех русских, чтобы никогда одни других не видели и не знали, чтобы не было никогда человеку прелести истяжельчества, чтобы не горела заживо душа при мысли о вогульской девчонке…