Осташа зарылся в солому, закутался зипуном с головой, но уснуть не мог. …Батя ушел на дно Чусовой, как камень в омут. «Во вреющие воды» — так сказал Флегонт. И только круги по судьбе… А по этим кругам несет теперь его, Осташу. Вот и он оказался в осляной в Илиме, как четыре года назад — братья Гусевы. Но про них-то все понятно…
Это Яшка Гусев виноват. Гусевы-то братья изначально дрянные мужики были, да все равно при людях, при вере. А Яшка с каким-то купцом каким-то случаем съездил аж в Москву и вернулся в Кашку в белой шляпе, говорит: «Я теперь — фармазон!». Это барский толк такой — фармазонство. В чем суть его, никто не знал, да и Яшка тоже. Но ему свою веру поменять — как немытому почесаться. Вот и перекинулся. А все потому, что фармазонам, как барам, можно и табак курить, и чай с кофем пить, и хмельное, да все можно. Яшка и не пренебрег. Улестил чем-то приказчика, пролез в целовальники, получил от казны деньги и открыл в Кашке кабак и постоялый двор для обозников. При кабаке все братья Гусевы пристроились.
Их, Гусевых, побаивались в Кашке. Отца их, Филипу, считали за чертозная: он промысловым был на оброке, по полугоду в лесах жил. Говорили, что его в детстве еще сглазили, извод на семя положили — мол, будут у Филипы только девки, ни единого сына. И Филипа у нечистой силы оборота на извод искал. Иван Данилыч, кашкинский плотинный мастер, рассказывал, что видел бесову свадьбу за камнями Голбчиками. Свадьба черным вихрем на поляне вертелась. Это шутовку, жившую возле бойца Баба Яга, выдавали замуж за лешего с речки Мерзлый Кын. И Филипа на той свадьбе сватом был. Когда вихорь пошел кусты вырывать на опушке, Иван Данилыч на свой нож, как на крест, помолился да бросил его в тучу. И тотчас всех бесов как громом разразило: вихорь рухнул и рассыпался, лешие в разные стороны брызнули, росомахами обратившись, а Филипа остался лежать без памяти, и рядом с ним нож — весь в крови.
Филипа лишь через неделю оклемался. И Макаровна, жена его, начала вдруг с тех пор каждый год по сыну рожать — Сашку, Яшку, Куприяна-Чупрю. Только говорили, что рожала она все-таки девок, но их шутовка крала и взамен своих сыновей подкладывала. Потому мальчишек Гусевых звали в Кашке подменёнышами. Такие подменёныши, народ болтал, человечий облик рано или поздно все равно потеряют и навсегда в леса уйдут.
Еще про подменёнышей замечено, что они воды не любят и никакого человеческого заделья перенять не могут. Сильные они в три силы человечьи, да и не дураки, а чего начнут — все бросят; за какую работу на страх не возьмутся — все не так сделают; чего в руки не дай — все переломают.
Макаровна и с тремя сыновьями намучилась, а тут — четвертый появился. Говорили, что она его младенцем еще хотела подушкой накинуть, да не получилось избавиться, живуч оказался. Потому Малафейка дурачок и вышел. После рождения Малафейки Филипа и сгинул в лесах без ответа. Когда он пропал, Макариха в пятый раз на сносях была, и уже без мужа родила дочку — Лушу.
Сашка, Яшка и Чупря у Макарихи любимцами были и ни в чем уему не знали. Макариха в одиночку колотилась, а брательники до первых усов только резвились да тешились. У Лушки еще в младенчестве пустую зыбку на очепе качали, чтобы померла. Малафейка в своем дому под лавкой жил. Но только Лушка с Малафейкой, как подросли, стали матери помогать. Лушка жалела ее, а Малафейке-дурачку все равно было, чем заниматься: кошек ловить и мучать или огород копать. Так и жили, пока Яшка не объявил себя фармазоном и не открыл постоялый двор с кабаком.
Осташе в ту пору шел восьмой год, но ему некогда было с парнишками через забор любопытничать, как Яшка торгует, Сашка пьет, а Чупря на балалайке стрекочет; как гуляют, дерутся и играют в карты ямщики и прочий шатучий люд. Над батиным домом мор уткой пролетел, голова и хвост — змеиные. Сначала друг за другом в огневице сгорели младший брат с сестренкой, потом слегла мать и долго, долго угасала. А потом батя стал вдовцом и вместе с Осташей перешел жить на сплавы. В свой дом батя с Осташей возвращались только под ледостав на Чусовой.
О Гусевском же кабаке быстро охулка пошла. Ямщики и возчики из тех, что поумней, держались от кабака подальше; на ночлег вставали в домах, а не на постоялом дворе. Постоялый двор в Кашке уже без смущения называли вертепом. Не раз здесь слышали в углах вой домовых из тех домов, из каких мужики притащили на пропой свое добро. Не раз по утрам видели разбегавшихся от винных бочек карбышей — злых карл, которые по ночам катаются верхом на пьяницах. Не раз в кабаке над дверями добрые люди тайком втыкали нож, чтобы утихомирить разбушевавшуюся нечисть.
Делом заворачивал Яшка-Фармазон: разбавлял казенку да обсчитывал, кормил гнилятиной. Чупря гостей веселил балалайкой, лихо пел похабщину да отплясывал, свесив на глаз кудрявый черный чуб, кричал: «Однова живем, пей-гуляй-веселись, все равно кошель в гроб не положишь!» А Сашка кормил лошадей, шарил по возам, собирал опивки и щупал карманы у храпевших питухов. У печи стояла Макариха. Она все видела, все понимала, но сыновья радость для нее превыше греха была: что грех, его отмолить можно, и никонианцев не жалко, а сынам, сиротам, — утеха. Малафей сено косил, дрова рубил; Луша на огороде горбатилась. Как-то раз братаны Гусевы не уследили — и спалили подчистую свою избу. Всем кагалом жить перешли в кабак: братаны на топчаны к ямщикам, Макариха на печь, Лушка под прилавок, Малафей — в хлев.
Луше было пятнадцать лет, когда братаны не удержались — продали ее на ночь ямщикам. И стать бы Луше кабацкой жлудовкой, но она вырвалась, побежала по улице и случайно наткнулась на батю. Батя же не побоялся: полез в драку. Били его хлестко, да по-пьяному косо. Батя отмахался, раскидал толпу, утащил девчонку. А потом оставил Лушу у себя насовсем.
Осташа не знал, жил ли батя с Лушей как муж. Понятно, и ему в свои годы любопытно сделалось, как девки устроены. Но чтобы за Лушей подглядывать, как Никешка за братьями и сестрами подглядывал, — нет. Осташа считал, что батя без венца Лушу бы не взял. Дожил бы он до Осташиной женитьбы — все бы увидели, что батя не из тех свекров, которые за снохами охотятся, пока сыны в отлучке. Да батя и Лушу-то приютил не как невесту свою, а скорее как дочь. Луша всего на три года старше Осташи была. Братья Гусевы несколько раз подступались к бате. Трезвые — говорили: «Отпусти!», пьяные — говорили: «Заплати!» Батя швырял деньги и пьяным, и трезвым, и Гусевы всегда уходили.
Через месяц после Лушиного бегства к батиному крыльцу на коленях приползла и Макариха: прими жить, невмоготу больше при кабаке! Батя и Макариху принял. Так и прожили вчетвером полтора года. Но беда подкатила, откуда не ждали. Луша приглянулась батиному соседу — Прохору Зырянкину. Не то чтоб тот снасильничать ее хотел, а так: хватал да тискал у забора, лез поцеловаться. Домина Зырянкиных стояла напротив Осташиного дома, перегораживала тропинку на Чусовую. Обычно Зырянкины всегда держали открытой калиточку, чтобы через их задний двор любой мог пройти с улицы на берег напрямую. И в тот зимний вечер Луша пошла к проруби, как обычно, сквозь зырянкинские задворки. Тут-то дядя Прохор и подвернулся. Луша его ведром по плеши огрела, вырвалась и убежала на реку. А дядя Прохор поскреб плешь, да и запер калиточку: вдруг Луша Переходу нажалуется и Переход придет расправу чинить?