В то же самое время во дворце вокруг Елизаветы стали объединяться франкофилы. Этого было достаточно, чтобы она показалась подозрительной Остерману, известному в России своей страстью ко всему немецкому. Остерман, естественно, не мог вынести никаких помех своей политике, и, когда английский посланник Эдвард Финч спросил его, что он думает насчет явных предпочтений великой княгини во внешней политике, в раздражении ответил, что, если она станет и дальше «вести себя так двусмысленно», ее «придется заточить в монастырь». Доложив своему министру об этой беседе в очередной депеше, англичанин заметил иронически: «Это была бы опасная затея, поскольку в Елизавете Петровне напрочь отсутствуют качества, нужные монашке, и она крайне популярна в народе». [48]
Финч не ошибался. В гвардейских полках с каждым днем усиливалось недовольство. Солдаты потихоньку обсуждали, чего еще ждут во дворце, чтобы прогнать всех этих немцев, которые командуют русскими людьми. От самого последнего гвардейца до самого титулованного из них – каждый обличал несправедливость, допущенную по отношению к дочери Петра Великого, единственной наследницы Романовых по крови и по духу. Как это так, говорили между собой гвардейцы, как это можно: лишить ее короны?! Кое-кто решался даже намекнуть, что регентша, ее муженек Антон-Ульрих и даже царь-младенец – узурпаторы. Им противопоставляли изумительную доброту матушки Елизаветы Петровны, которую называли «искрой Петра Великого».
Несмотря на большое число таких непосредственных проявлений любви к Елизавете, маркиз де Ла Шетарди все-таки еще медлил с решением вопроса о моральной поддержке Францией государственного переворота. Но Лесток, при содействии Шварца, бывшего немецкого капитана, перешедшего на службу России, решил, что настало время подключить к заговору армию. И в то же самое время шведский министр Нолькен сообщает Ла Шетарди, что правительство Швеции готово предоставить в его распоряжение кредит в сто тысяч экю, чтобы либо посодействовать укреплению власти Анны Леопольдовны, либо поддержать намерения царевны Елизаветы Петровны – «в зависимости от обстоятельств». Ему предоставили свободу выбора. Нолькен был поставлен в затруднительное положение: принять такое решение он не мог – оно было вне его компетенции. И он обратился за советом к французскому коллеге. Осторожного Ла Шетарди просто привела в ужас подобная ответственность, и, не способный, в свою очередь, действовать решительно, он удовольствовался тем, что дал уклончивый ответ, после чего Париж стал заставлять его содействовать осуществлению намерений Швеции и таким образом исподтишка помочь Елизавете Петровне в ее деле.
Однако на этот раз, узнав о такой неожиданной поддержке, заколебалась сама Елизавета Петровна. Она уже было решилась, но в ту же минуту представила себе, как ее изобличают, как бросают в тюрьму, как ей там бреют голову и как она до самой смерти находится в одиночестве, которое хуже смерти. Ла Шетарди испытывал такое же беспокойство за себя самого и признавался, что по ночам не смыкает глаз, а при малейшем необычном шорохе «быстро подбегал к окну и воображал, что погиб». Впрочем, он действительно в эти последние дни навлек на себя гнев Остермана – в результате, как считал тот, неверного дипломатического хода, – и его попросили не появляться при дворе, пока не поступит иное распоряжение. «Сосланный» за город, где у въезда в столицу он купил себе виллу, француз и там вовсе не чувствовал себя в безопасности и потому принимал посланников от Елизаветы только после наступления сумерек и так, чтобы никто не знал о приезде людей от нее. Ла Шетарди уже окончательно пришел к выводу о том, что его судьба – судьба политического изгнанника, когда по истечении некоторого времени, сочтя наказание достаточным, Остерман наконец разрешил ему представить свои верительные грамоты при условии, что француз вложит их в собственные ручки царя-младенца. Ему было снова разрешено бывать при дворе, и французский посланник воспользовался этим, чтобы, встретившись там с Елизаветой Петровной, шепнуть ей на ушко во время какого-то приема, что во Франции на ее счет имеются грандиозные проекты. Спокойная и улыбающаяся царевна ответила ему: «Будучи дочерью Петра Великого, я намерена остаться верной его памяти, испытывая такое же, как он, доверие к Франции и прося ее поддержки, чтобы осуществить принадлежащие мне по справедливости и закону права».
Ла Шетарди поостерегся распространять эти разрушавшие основы существующего строя слова, но слушок о заговоре, тем не менее, распространился в окружении регентши. И сразу приверженцы Анны Леопольдовны воспылали жаждой мести. Муж, Антон-Ульрих, и любовник, граф Линар, сочли своим долгом предупредить ее, каждый со своей стороны, о грозящей опасности. Они настаивали на том, чтобы регентша усилила охрану императорского жилища и приказала немедленно арестовать французского посланника. Бесстрашная Анна Леопольдовна сочла все слухи вздором и наотрез отказалась ответить на них слишком крутыми мерами. В то время как племянница весьма недоверчиво выслушивала доклады своих информаторов, тетка, Елизавета Петровна, зная о подозрениях, связанных с намеченным ею предприятием, принялась умолять Ла Шетарди удвоить предосторожности. Пока он сжигал документы, способные скомпрометировать заговорщиков, Елизавета сочла разумным оставить столицу и встретиться с несколькими из сообщников в домах друзей близ Петергофа. 13 августа 1741 года Россия вступила в войну со Швецией, и, если дипломатам были известны темные делишки, приведшие к этому военному конфликту, то простой народ ничего не знал о его причинах. Все, что знали эти люди, живущие в деревнях, было: теперь, из-за каких-то весьма запутанных проблем, связанных с национальным престижем, границами, престолонаследованием, тысячи мужчин падут на поле боя под ударами врага, далеко от родины, далеко от семьи. Но пока еще императорская гвардия не была втянута в кампанию, и это было весьма существенным, если не главным.
В конце ноября 1741 года Елизавета с глубоким сожалением поняла, что столь рискованный заговор, как у нее, не способен обойтись без солидной финансовой поддержки. Снова был призван на помощь Ла Шетарди, он выгреб все до последней монетки из собственных карманов, после чего обратился к французскому двору за дополнительным авансом размером в пятнадцать тысяч дукатов. Поскольку правительство Франции продолжало делать вид, что не слышит его просьб, Лесток стал понуждать посланника действовать независимо от обстоятельств и, не дожидаясь разрешения Парижа или Версаля, любой ценой получить желаемое. Лесток старался подбодрить, Лесток подгонял, и вот уже воодушевленный или, скорее, вынужденный внять его призывам, французский посланник снова начинает свою игру. Он отправляется к царевне и, специально накаляя обстановку, сообщает ей, что, согласно последней полученной им информации, регентша собирается заточить Елизавету Петровну в монастырь. Лесток, который явился вместе с ним, глазом не моргнув, подтверждает, что похищение и заточение могут последовать со дня на день. Надо сказать, удар этот был нанесен в самую что ни на есть болевую точку: монастырь был постоянно преследующим Елизавету кошмаром. Чтобы окончательно убедить ее, Лесток, который отличался художественными талантами, схватил лист бумаги и нарисовал на нем две картинки: на одной была изображена государыня, восходящая на престол под ликующие крики толпы, на другом – та же самая женщина, но принявшая постриг и направляющаяся с поникшей головой к монастырю. Положив свои рисунки перед Елизаветой Петровной, Лесток приказал – разом требовательно и лукаво: