Где он? Где этот парень? Почему я не могу с ним познакомиться? Почему даже искра воспоминания о нем ни разу не мелькнула в отцовских глазах? Где хулиган, угонявший машины только ради того, чтобы приделать к ним квадратные деревянные колеса? Почему беда железным пером процарапала у него на лбу ту горькую морщину?
Феликс вел машину, мурлыкал, а я думал только о том, чтобы сердце мое не выскочило сквозь сжатые зубы. Я все трогал и трогал свой талисман — пулю, вынутую на операции из отцовского тела. Преступник стрелял в него, это был честный поединок, и он продолжался, пока отец не взял верх. Это пуля из тела моего отца, и она пребудет со мной, пока я жив. Отец сейчас рядом со мной. Все, что я делаю, — мы делаем вместе, и, даже если я действительно нарушу закон, душой отец будет со мной, как эта пуля у меня на шее. Всей душой — даже той ее веселой озорной половинкой, утерянной навсегда. Со мной. У самого сердца.
Это был редкий и проникновенный миг. Нечасто мне доводилось ощутить такую близость к отцу, осознать, что мы и вправду похожи — пусть не как близнецы и даже не как напарники, понимающие друг друга без слов. Порой меня даже пронизывал страх — а что, если я, когда вырасту, буду совсем непохож на него? Но в тот миг, в машине, я почувствовал, что расту вместе с ним и заслужил, может быть впервые в жизни, право заглянуть в глубь его души. Что только сейчас он полностью открывается мне, отдает себя целиком, щедро, без страха, и это и есть его подарок мне на совершеннолетие.
Полицейский патруль с завывающей сиреной пронесся мимо нас. Грубым смехом закоренелого преступника рассмеялся я про себя: ого, небось разыскивают напавших на поезд и укативших на черном «бугатти»! Я спросил себя — страшно мне или нет? Страха не было. Ну, почти. Что мне до этих полицейских? Даже наоборот, пусть бы они погнались за нами, а мы на сумасшедшей скорости скрылись бы от погони. Конечно же мы скроемся! Мы ничего не боимся, мы вне закона, как дикие звери. Пусть это всего на пару дней — но эти пару дней закон нам не писан и страх неведом. С Феликсом ничего не страшно, он со всем справится, у него железные пальцы, с ним никто не посмеет меня тронуть, ни один человек в мире не отнимет меня у него, его фантастическое обаяние, его голубые глаза-молнии защитят меня. Это ведь всего на день-другой, не больше, а потом все забудется, все вернется на круги своя, я стану примерным ребенком, перестану врать, дурить и сходить с ума. В мгновение ока займу низшую ступень в шкале Макса и Морица и только изредка, по ночам, в одиночестве, буду вспоминать эти день-два, которые ведь были на самом деле, хотя и похожи на сон: и поезд, и черный «бугатти», и мрачный опасный блеск, и тревожное завывание сотен мчащихся полицейских машин, спешащих поймать меня, и как я ускользну, спасусь, останусь непойманным. Ведь я быстрый, ловкий, непредсказуемый, неуловимый, я — главарь преступного мира, Нуну Файерберг, в скором будущем — лучший полицейский в мире!
Сердце стучало. Я сдвинул колени, стиснул их посильней, постарался свернуться в позу «предварительного заключения». Опять на меня что-то нашло. Брр. Кто я такой на самом-то деле.
— Габи была с нами всегда, — объяснил я Феликсу, — ну, то есть с тех пор, как я себя помню. Она пришла к нам после того, как Зоара, моя мама, умерла, а я был еще совсем маленьким.
Я сделал паузу, потому что на этом месте люди обычно начинали задавать всевозможные глупые вопросы: а от чего она умерла? а ты ее совсем не помнишь? Но Феликс молчал.
Это меня слегка удивило. Ему что, совершенно все равно, что перед ним, можно сказать, сирота? Но я решил не выказывать своего удивления, потому что, как я уже объяснил, обычно бывает наоборот, и меня уже достали вопросы, на которые я все равно не отвечаю, так что будем считать, что и сейчас оно так вышло.
И я стал дальше рассказывать Феликсу про Габи, что она все это время работала вместе с папой, была его секретаршей, еще когда он был заместителем руководителя в отделе расследований по делам мошенничества, и осталась с ним — и когда он стал следователем в отделе особо тяжких преступлений, и в розыске. Никогда его не бросала.
— Я — как гром, — говорит она обычно, — а отец твой, понятное дело, молния.
— И она правда похожа на гром, — рассказывал я Феликсу, — толстая, громкоголосая, но вообще-то она классная, я даже не знаю, как бы мы без нее обходились, — тут я снова сделал паузу, — после того как мама умерла.
Молчание. Ну ладно. Имеет право молчать. Хотя по мне, так ребенок, который может сказать: «После того как мама умерла», — в каком-то смысле особенный. Впрочем, может, и нет. Зеленый «жук» катил по узкой дороге вниз, в сторону моря. Медленно, будто бы никакие полицейские в мире даже не думали нас разыскивать.
— Она все время пробует какие-то новые диеты, потому что поклялась воевать со своим телом до тех пор, пока оно не станет пригодным для человеческого проживания, но беда в том, что она любит поесть и обожает шоколад, да и мы с отцом считаем, что если обед, так уж обед, так что деваться ей некуда.
И за это она себя поедом ест. Но когда отец разогревает на сковороде оливковое масло, и начинает обжаривать мелко нарезанный лук с грибами, и помешивать в кастрюле макароны — устоять невозможно. Иногда мне кажется, что отец над ней издевается, специально соблазняет ее едой, чтобы она еще больше растолстела и у него был повод на ней не жениться.
— А Зоара, наоборот, была очень красивая, — ни с того ни с сего сказал я. — Я один раз видел фотографию.
Молчание. Курс по направлению к морю.
— Только эту фотографию отец и сохранил. Они там вдвоем. А все остальное выбросил после ее смерти.
«После ее смерти» я специально подчеркнул — может, в первый раз он просто не расслышал? Но и на этот раз он никак не отреагировал. Согнулся над рулем с вытянутой от напряжения физиономией.
Ну и пусть. Вовсе не обязательно разговаривать о ком-то, кто уже умер, — даже если этот кто-то приходится матерью ребенку, сидящему рядом с тобой. Этот ребенок сам-то едва помнит мать. Год ему было, когда ее не стало, и с тех пор в нашем доме не говорят о ней. Умерла так умерла.
— А Габи? — спросил вдруг Феликс.
— Габи тоже о ней не говорит — правда, иногда посреди разговора она вдруг спохватывается и умолкает, и наступает такая особенная тишина, как будто кто-то промелькнул мимо нас, но об этом нельзя говорить, а потом Габи вспоминает: «Да, о чем это мы?» И я понимаю, что отец запретил Габи упоминать о Зоаре, потому что всякий раз, когда я спрашивал, Габи отвечала: «По этому вопросу обращайся к отцу» и закрывала рот на замок, хотя я чувствовал, что она прямо лопается от желания рассказать.
— Ты не понимал. Я хотел спрашивать, как Габи пришла к вам.