См. статью "Любовь" | Страница: 126

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

С пустых страниц школьной тетрадки, в которой должен был развиваться и разрастаться задуманный роман, мерцало и подмигивало — порой в течение всей долгой бессонной ночи — одно-единственное слово: берегись! Но зачем же ему было беречься? Всю свою жизнь, десятки лет, он упорно, с завидным терпением и искусством возводил вокруг себя неприступную крепость, которая должна была оградить его от любых потрясений и неожиданностей. И вот крепость возведена, но абсолютно непонятно зачем. Какой в ней смысл? Отец и мать забыли, а может, не сумели объяснить ему, ради чего вколачивали в него эту наивысшую житейскую мудрость. Оставили наказ: берегись! Изо всех сил берегись, и это поможет тебе уцелеть. Выдержать все. А уж потом, когда закончатся все войны и все бедствия, у тебя будет время сесть и спокойно, неторопливо обдумать, для чего вообще предназначалось это никчемное существование, которое ты с таким упорством, если не сказать фанатизмом, охранял и отстаивал. Но пока тебе следует удовлетвориться этим единственным заветом — выжить! Вопреки всему — выжить. Пока мы не можем открыть тебе больше.

Действительно, в течение какого-то времени рассматривалась возможность, что это заветное «Берегись!» и было тем самым таинственным словом, в печальном одиночестве стоявшим в тетради Вассермана, по которой он «зачитывал» Найгелю свою повесть. Потом было выдвинуто другое предположение: не «Берегись!», а «Существуй!». Но и это, по-видимому, было неверно. Есть очень простой и быстрый способ проверить такие вещи: если то, что было записано в Белой комнате, приходится потом заново обдумывать и взвешивать, подвергать неоднократным сомнениям, изменять и подправлять — ты на ложном пути. Но если тебе достаточно было закрыть глаза, чтобы почувствовать полнейшее расслабление и отключение сознания и увидеть при этом четкое отражение написанного в зеркале внутреннего зрения, можно смело, даже без посредничества карандаша и бумаги, переносить эти фразы в готовое произведение, поскольку требования Белой комнаты, сколь бы странными и нелепыми они ни казались нам, выполнены. Нельзя забывать об особых физико-химико-литературных свойствах этого пространства.


Но вернемся к рассказу Вассермана. Фрид осторожно опускает орущего младенца на ковер и в полнейшем отчаянье замирает над ним. Он не знает, что делать. С высоты своего роста он как будто глядит на собственное уменьшенное отражение в глубине колодца. Впервые за этот вечер он позволяет себе немного ослабить узел галстука и засучить рукава.

Отто: Мы с Паулой никогда не видели его таким, я имею в виду — растерзанным и неопрятным — ну, просто занедбаный!

Поскольку лицо младенца уже посинело от крика и задержек дыхания, врач опускается рядом с ним на колени, двумя пальцами открывает маленький ротик и восклицает с удивлением:

— А, Отто не разглядел как следует — у него четыре зуба!

Он кладет свою узкую жесткую ладонь на животик малыша и принимается осторожно массировать его, как ему случалось не раз проделывать это с детишками бабуинов, тоже частенько страдающими от газов и не хуже человеческих младенцев орущими от боли. Присутствующий при этом господин Маркус свидетельствует, что ребенок под рукой Фрида «напоминает свежий отросток, проклюнувшийся на сухой обрубленной ветви». И пока Фрид с усердием совершает лечебный массаж, он вдруг слышит легкое попукивание, сродни отдаленной стрельбе, и протяжный шипящий клекот.

— Ну, что сказать? Нет у него стыда, у этого младенца…

Вассерман:

— Да, достаточно громкий и не слишком приятный звук — как будто лопающихся пузырьков.

Все собравшиеся наблюдают, как из крошечной попки на ковер выскальзывает зеленоватое ожерелье детского кала.

Мунин: Как деликатно ни опиши, все равно дерьмо останется дерьмом!

Господин Маркус: Наш добрый доктор сморщил нос не из-за запаха — из-за грубости замечания и помчался за тряпкой…

Найгель в раздражении вскидывает руку. За последние минуты он сделал несколько пометок в своей книжице. И даже теперь, с поднятой левой рукой, правой продолжает писать. Он желает узнать, кто, в конце концов, этот таинственный господин Маркус и какова будет его роль в сюжете. Вассерман, по своему обыкновению, пытается увернуться от прямого ответа. Он сообщает немцу, что господин Маркус — провизор, то есть по-нынешнему — аптекарь, и при этом очень музыкален, на досуге для собственного удовольствия копирует партитуры для Варшавской оперы. Интересуется также алхимией, но к Сынам сердца попал без помощи философского камня.

— Человеческий эксперимент, которому нет подобных, герр Найгель! Пример самопожертвования и, скажем так, даже самоистязания ради возвышенного идеала — больше я пока не могу тебе открыть и снова попрошу у вашей милости терпения и умоляю о снисхождении…

Следует отметить, что Фрид предпочел пожертвовать на пеленки младенца старую простыню, а не использовать те великолепные вышитые, которые приготовила своему дорогому еще не родившемуся Казику Паула. С некоторой неуклюжестью он пеленает младенца. Тот, со своей стороны, всячески препятствует этому действию, вывертывается, заходится в крике и с остервенением сучит ногами, пока Фрид не теряет окончательно терпения и не набрасывается на него:

Холера ясна! Ну тебя… Прямо в нос угодил!

И сам пугается своего вопля и принимается подлизываться к маленькому тирану: щекочет ему животик, усиленно моргает своими тяжелыми веками в надежде позабавить его и даже запевает колыбельную…

Господин Маркус: Аллилуйя, Фрид! Ты спел ему песенку, которую тебе самому пели в те счастливые дни, когда ты еще лежал в колыбели. Как ты запомнил ее?

Фрид не удостаивает его ответом и продолжает:

— Мальчик овечек домой погнал… ме-ме-ме!.. Скачут овечки, резвятся меж скал… ме-ме-ме!..

Отто: Младенец, естественно, не перестал реветь, и каждый, кто слышал Фрида поющим, поймет — почему.

Фрид: Я сидел рядом с ним на ковре и был в полном отчаянье. И все время твердил себе, что вот ведь несчастный малютка — что еще остается ему делать в этом мире, как не вопить и орать? И когда я подумал так, то знаете, что произошло?

Отто: Произошло то, что младенец улыбнулся доктору!

Фрид: Что значит — улыбнулся? Он начал смеяться! Да, смеяться — как годовалый!


Нет сил. Нет сил для этого младенца. Нет сил для еще одного человеческого существа. Кто-то действительно лишил нас последних надежд, последней возможности продолжать все по-старому. Вначале, еще до нас, дела, по-видимому, обстояли лучше. Теперь же, как уже было отмечено, нет больше в распоряжении пишущего достаточного объема той таинственной субстанции, которая зовется жизненной силой, автор не в состоянии вдохнуть жизненную энергию даже в самого себя, а тем более — в новое существо, пусть даже в виде литературного образа. Полная апатия завладела пишущим. Вследствие этого не замедлили подкрасться дополнительные сомнения и возникло предположение, что следует изобрести какую-то новую систему сосуществования и общения с людьми (с большим оптимизмом жарить яичницу, чтобы не сказать: крошить лучок!). Надо вернуться на несколько сотен шагов назад и начать все сначала. Но на этот раз продвигаться очень-очень осторожно и неторопливо. Чтобы, не дай Бог, не совершить снова всех тех страшных ошибок, которые однажды уже были сделаны. Надо призвать всех самых крупных специалистов, чтобы они общими усилиями проделали важнейшее и необходимейшее исследование, проанализировали человеческую сущность до самой последней клеточки, до последней молекулы и разгадали, наконец, что за всем этим кроется. Замесить все человеческое, раскатать, просушить, растолочь, просеять, пока не обнаружится в конце концов печать производителя, тот секретный код, который позволит открыть сейф, заключающий в себе зашифрованную программу развития и инструкцию для использования, которая раз и навсегда объяснит, для чего, для какой цели создан этот странный объект, как с ним обращаться и поддается ли он усовершенствованию. И что делать в случае порчи, поломки этого аппарата, который далеко не всегда может сам прийти себе на помощь и исправить свои ошибки? Откуда, по какому номеру вызвать монтера? Вассерман рассказывает Найгелю свой «сюжет». Еврей, который не умеет даже умереть, пытается спасти мир с помощью своих Сынов сердца. Как? Очень просто: высказывается наивное пожелание, которое вряд ли может быть хоть кем-то замечено, — я не против, пусть бы было замечено, хорошо бы эта смехотворная попытка беспомощного полуживого старца действительно обратила на себя чье-то внимание, завоевала доверие хотя бы того же гипотетического Некто, нашего дорогого господина N. которому, судя по всему, вообще отказано в вере и спасении. Но нет, нет, все не то, не то!.. Человека нужно развинтить, расчленить, разобрать на части. Взять эту ткань, которая называется «жизнь», и с помощью очень острого ножа сделать срезы, снять с нее тончайшие слои, которые можно положить под объектив микроскопа. Рассмотреть мельчайшие детали всех компонентов. Упразднить таким образом, последовательно и сугубо научно, то, с чем никак уж невозможно справиться и чего нет сил вынести, например жестокость, любовь например, — пока не будут они до конца разгаданы и не перестанут причинять такую боль и такие страдания. Пока не буду поняты. А до тех пор — устранить все: и любовь, и жалость, и нравственность. До тех пор пусть не будет ни «справедливости», ни «несправедливости». Не будет никаких «любит — не любит», «нет выбора» или «обязан». Объявить чрезвычайное положение — четыре кулака и палец, — ведь все эти вещи, в сущности, непозволительная роскошь, излишества, подходящие для «старых мирных времен» и для тех, кто готов «верить в человека», в его доброе сердце и благие намеренья, в нравственное начало и особое предназначение, в цель жизни, — но вот является Вассерман и приносит нам младенца…