См. статью "Любовь" | Страница: 40

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но в моем рассказе море представлялось чем-то вроде старика великана, одновременно и добродушного, и хитроватого, и сварливого, эдакого Нептуна с окладистой бородой, с которой ручьями стекает вода. Я долго не мог понять, почему мне не удается почувствовать его присутствия, целый день терпеливо болтался, как щепка, в волнах, спина моя покраснела, сделалась как обваренная, и вот в пять часов вечера мне стало ясно, что то, что я принимал за старика, на самом деле женщина. Душа женщины в теле воды. Огромный синий моллюск, большую часть времени дремлющий из-за невозможности насытить могучие энергетические аккумуляторы своей плоти, и вокруг сопливого медузьего естества, вокруг ее крошечной душонки, плавают тысячи распяленных на волнах одеяний: зеленых, и синих, и белых кружевных панталон и платьев, а она спит, удобно устроившись в одной из тысячи лунных впадин океана, лицо ее, как огромный подсолнух, обращено к солнцу, а желеобразное нежное тело продолжает инстинктивно колебаться и сжиматься в такт движению волн, ритмично подрагивать, сюрреалистические сновидения порождают в ее глубинах кошмарные гротескные создания. Следует опасаться ее, не обольщаться ее спокойствием и видимой тяжеловесностью, потому что в душе своей, укрытой под многими наслоениями приличий и жеманства, она, в общем-то, продажная девка, наглая и бесстыжая, чтобы не сказать — до предела примитивная в своих инстинктах и переменчивых вожделениях, модный испорченный продукт, не слишком продвинувшийся в своем развитии с древних геологических эпох, от природы не умна и не обременена чрезмерными знаниями, как можно было бы надеяться, памятуя ее почтенный возраст, и многолетний опыт, и долгие скитания по свету, но, как заведено у определенных женщин — одну из них я встретил несколько лет назад и достаточно хорошо узнал, — насобачилась с великой хитростью латать прорехи и недостатки своего образования обрывками информации и тысячью забавных анекдотов, дешевых пикантных историй, которые позволяют ей завладеть вниманием и сердцем слушателя, и помимо всего этого она вооружена острым ядовитым язычком и еще более острым нюхом хищницы, и все это с одной-единственной целью: захватить в плен определенные создания, достаточно бесхарактерные, — да, поверь, передо мной тебе уже не удастся ломать эту комедию. Я раскусил тебя, я вижу тебя насквозь, до последней расщелины в твоих черных глубинах, и сдается мне, я преуспел там, где потерпели поражение многие до меня, не отважившиеся, подобно мне, ухватить жар-птицу за хвост (не вынужденные к тому обстоятельствами) и открыть в тебе то (разумеется, ты в жизни не признаешься в этом), что не подлежало обнародованию, пришпилить мгновенно к моим листам один великолепный тюльпан из бесконечного калейдоскопа форм и цветов, блистательных переливов призрачного голубоватого света, мерцания неведомых пространств, главное очарование которых состоит в том, что они никогда не сохраняются достаточно долго, чтобы запомнить их, засушить и запротоколировать…

Эти слова, и еще многие другие, я шептал тебе — в тебя — у берегов деревушки Нарвия. Губы мои были погружены в воду, тело пылало. Я рассказывал тебе о нем, но и о себе. О своей семье, о том, что сотворил с ней Зверь. Говорил о страхе. О несчастном моем дедушке, которого я оказался неспособен вернуть к жизни, даже на бумаге. О том, что не сумею понять собственной жизни, пока не узнаю той жизни-нежизни, которой они жили Там. Признался тебе, что Бруно для меня намек, подсказка — приглашение и предупреждение. Цитировал по памяти куски его сочинений…

— Слушай, ты там… — пробормотала ты вдруг ворчливо, голосом глухим и недовольным, но, в сущности, просительным.

Я поднял голову и ничего не увидел. Берег был пустым и бесцветным, только мой одинокий шезлонг нарушал однообразие, порванная его ткань билась на ветру. Однако какая-то тягучая тепловатая вязкость окутала меня на мгновение. Облепила и исчезла. И снова вернулась.

— Ты говоришь в точности… — продолжала ты хмуро и неуверенно, — как кто-то, кого я однажды знала…

Я едва не взорвался от радости, но продолжал как ни в чем не бывало покачиваться на волнах.

— Кого ты имеешь в виду?

Ты с подозрением изучала меня. На мгновение вздернула голубой экран между мной и берегом, скоренько лизнула меня, вернее, бесстыдно облизала всего, все мое усталое тело, с отвратительным чмоканьем пожевала губами, словно удивляясь странному вкусу, убрала экран и глянула через плечо на берег:

— Уж не надеешься ли ты услышать об этом от меня здесь?

— Так, может, в доме? — спросил я почтительно и, пожалуй, даже отчасти заискивающе.

— Х-ха! — Плеснула волной мне в ноздри — полная лохань воды всегда под рукой!

Так я впервые удостоился услышать этот твой презрительный издевательский всхрап. С тех пор он сделался обычной реакцией на мое появление. Я полагаю, ты никогда не откажешься от него. Даже погрузившись в глубокий сон и наслаждаясь сладкими сновидениями, ты не забываешь приветствовать меня этим мерзким звуком. Каждую неделю, когда я прибываю на тель-авивскую набережную, купальщики и рыбаки испуганно вздрагивают, услышав его. Они, разумеется, ничего не знают.

— Я возьму тебя туда, подальше от берега, — произнесла ты наконец и указала взлохматившимися пенными спинками своих волн на горизонт.

— И вернешь?

— Чтоб я так жила!

— А то мне приходилось слышать такие истории: люди уходили в глубь тебя и не возвращались.

— Ты боишься?

— Прекрасно — ты тоже говоришь, как кто-то, кого я знал.

— Помолчи уже наконец, помолчи! Ты всегда так много болтаешь? Ну, что — идешь? — Ловко ухватила меня и опять принялась изучать на вкус. Прорычала с разочарованием и злостью: — Не может быть. Совершенно не похоже! Полная противоположность! Как-никак нам все-таки известны некоторые вещи, которых никто другой… А, ладно, сейчас проверим.

Мгновенно откинулась назад, ушла в себя и исчезла со свистом и шипением. Оставила меня с ощущением поражения и разочарования.

Но лишь на мгновение.

Тотчас нахлынула новая могучая волна, замерла с сердитым рычанием и, брызжа пеной, шлепнулась к моим ногам. Я взлетел на нее, оседлал, ухватил за мягкие упругие уши — и мы поскакали.

Глава третья

Я не забыла, Бруно, и никогда не забуду того мгновения, когда ты вошел в меня. Эту свербящую боль, как от мучительной рваной раны, которую я ощутила в то мгновение, когда ты бросился с мола. Твое тело пылало жаром и попахивало чем-то непривычным — от него шел какой-то особенный душок, который вначале я приняла за признак сладострастного возбуждения, свойственного созданиям вроде тебя, и только позднее мне стало ясно, что это запах отчаяния, что в тебе имеется такая железа, вырабатывающая секрет отчаяния, но тогда у меня просто не было времени раздумывать и выяснять что и как, был только этот ужасный-ужасный удар, ожог, длинный разрыв, наверняка, как во время родов, и я вся рванулась к тебе, мгновенно сжалась вокруг тебя, подтянулась к тебе со всех параллелей и меридианов и с бешеной злостью понеслась по самым бурным волнам, какие только сумела ухватить, из Малаккского пролива, потому что именно там я тогда уснула (просто легкая послеобеденная дрема, вообще-то я не люблю спать), самой короткой дорогой до мыса Доброй Надежды, но там усталые волны опали и ослабели подо мной, я подхватила новые, более свежие, подняла страшную бурю, в которой домчалась до Гвинейского залива, протиснулась в Гибралтар, но это, разумеется, была ошибка, ведь следовало повернуть направо только в следующем проливе, в Ла-Манше — вечно это случается со мной! — и пока сообразила, что к чему и что я натворила, и пока повернула обратно, обессилели и эти волны, с трудом удалось дотащиться обратно до Атлантики, и там они уже совершенно изнемогли и принялись скулить и умолять, чтобы я не сердилась на них, и просто не знаю, как я добралась до Бискайского залива, где наконец нашла то, что мне требовалось, — настоящие валы, семнадцатиметровой высоты, с лихими пенными гребнями — Боже, как я их люблю! Обожаю их запах, без малейшей примеси суши, — и тут я свила плеть из самых длинных мурен и принялась погонять ею волны, кричала: быстрей! быстрей! Мурены злобно шипели и извивались у меня в руке, сталкивались друг с другом своими прекрасными змеиными головами, и везде, где мы пролетали, воды вздымались и исторгали из себя фантастические создания, не покидающие обычно своего места в моих самых черных придонных безднах, волны с диким воем набрасывались на берег, затопляли и смывали целые колонии несчастных бакланов, вызывали жут-т-кие тораги в стаях голубых китов, между делом слизнули весь цвет с огромного роя красной моли — какое путешествие, Бруно, какое путешествие! Даже через миллион лет я еще не перестану удивляться и досадовать, как это я сразу не почувствовала, не догадалась, какая великая боль гнала тебя, какие ужасные страдания, а я, глупышка, промчалась десятки тысяч миль в диком приступе злобы только из-за того, что ты посмел разбудить меня, и, когда находилась уже в двух шагах от тебя, где-то возле острова Борнхольм, выслала вперед проворных моих разведчиков, маленьких славных побегунчиков, приписанных к Балтике, — милые мои волнушки, они скакали впереди меня, мигом отыскали и коснулись тебя и тотчас вернулись ко мне, запыхавшиеся и ужасно взволнованные, давящиеся множеством рыбьих трупов и обломками кораблей, которые нечаянно впопыхах потопили, прыгнули ко мне в карету и представили себя для облизывания, я попробовала и — тьфу! — плюнула огромной радугой-дугой, потому что мои маленькие слуги оказались горькими, как яд тетраодона, и теперь я уже действительно разозлилась, мчалась вперед, и плевалась пеной и рыбами, и выкрикивала самые ужасные проклятия на сотнях языков, которым выучилась у матросов, и чувствовала, как у меня в животе все бурлит, и клокочет, и переворачивается, пытаясь исторгнуть разом эту мерзость (так морской огурец выбрасывает наружу свою кишку и легкие вместе с поселившимися в них рыбками и крабиками), но в это мгновение, Бруно — в середине этого мгновения, — в моих глубинах, в самых нижних подвальных помещениях, всколыхнулась и начала двигаться огромная жабра полуокаменевшего создания, давно уже намертво приросшего к скале, только один глаз еще капельку поворачивался, и сердце еще пульсировало раз в сто лет. И — тпру-у-у! — я заставила мчавшиеся во всю прыть дикие необъезженные Бискайи застыть на месте, они вздыбились, вскинулись на задние лапы и злобно рычали, а я наклонилась поглядеть, кто это там пробудился внизу, потому что я как раз испытываю великое почтение ко всем этим древним созданиям, копошащимся в моих недрах, — в конце концов, мы начинали почти одновременно, и что с того, что я так преуспела с тех пор и продвинулась, это вовсе не значит, что я должна пренебрегать ими, верно? Хорошо, но этот старикашка, при всем моем к нему уважении, действительно оказался несколько медлителен, и прошло неизвестно сколько времени, прежде чем он продрался с великими сложностями и предосторожностями сквозь все пласты и бездны, и все побежали поглядеть на него, но тотчас отскакивали в сторонку и прыскали в кулак — вы, конечно, знакомы с этим типом верного слуги, который уже наполовину ослеп и оглох, и все такое прочее, но не помышляет оставить свою должность, и примерно через вечность с половиной он добрался наконец до поверхности, подполз ко мне и, разумеется, начал произносить все велеречивые приветствия, предусмотренные этикетом, однако я деликатно, но весьма решительно прервала его и потребовала, чтобы он тотчас объяснил, что — ко всем восточным демонам и ветрам! — привело его ко мне, он склонился, насколько позволяли ревматизм и остеохондроз, к моему уху и принялся поверять мне тайну, хранившуюся в его долгой памяти, и, дитя мое, как разинула ты тогда рот от удивления! Как начала в панике нагонять облака и туман! Правда, чтоб я так жила, как он был прав: миллионы и миллионы лет назад — но то же самое ощущение! Ну в точности! Этот разрыв по всей длине и удушье, и тогда я тоже бурлила и кипела от злости, и мчалась через половину земного шара, и нигде не могла найти объяснения тому, что со мной случилось, и только в самом конце, почти у самого берега, обнаружила ее. Маленькая нахалка, которая посмела разбудить меня и причинить мне такую же ужасную боль. Она была — как бы это сказать?.. Хорошо, я называю подобные создания «вопросами», потому что трудно назвать их иначе, и вообще стараюсь, насколько это возможно, поменьше обращать на них внимание. Она, эта малышка, была уже капельку постарше других. Как, допустим… Назовем ее Недоумение. Такая вот дурочка. В течение миллионов лет сложилась и сформировалась во мне и обрела даже наполовину прозрачное тело, так что по ошибке можно было принять ее за медузу, но нет, это была не медуза, ведь медузы кочуют стайками, а «вопросы» всегда одиноки, потому что никто у нас не любит этих задавак.