— Мне к товарищу Арбузову.
— Товарищи в Смольном заседают. А здесь — граждане свободной республики. Сдай оружие.
Леонид молча протянул револьвер, вахтенный сунул его в карман бушлата, ни слова не сказав, загрохотал по палубе. Спустились по трапу, долго шли коридорами. Матросов встречалось много, но все расступались, равнодушно провожая взглядами. Наконец сопровождающий остановился, ткнул пальцем в закрытую дверь и неторопливо пошел назад. Старшов почему-то обождал, пока он не скрылся за поворотом, почему-то одернул и расправил бекешу и только после этого распахнул дверь.
В большом, с нависающим потолком кубрике народу оказалось немного: все умещались за столом. Вздрагивающий свет электрической лампочки с трудом пробивался сквозь густые слои махорочного дыма. Запомнив слова вахтенного, Леонид сказал:
— К гражданину Арбузову.
И протянул мандат здоровенному моряку. Однако тот отстранился, и мандат взял худой, невзрачного вида матрос в накинутом на узкие плечи бушлате. Это несколько озадачило Леонида: после многозначительного предупреждения Железнякова и строгого приема у трапа он ожидал встретить громилу Гарбуза с пулеметными лентами через могучую грудь, а перед ним сидел аккуратно причесанный чахоточного вида матросик едва ли не первого года службы.
— Опять Дыбенка объявился. Присаживайся, гражданин… — он заглянул в мандат, — Старшов. Что тебе велено?
— Пакет гражданину Арбузову. Лично.
Он еще раз перепроверил, кто из матросов носит эту фамилию и кого все именуют Гарбузом, потому что в речи невзрачного не было и намека на украинский акцент. И опять тот же чахоточный протянул руку. Старшову пришлось верить жесту: требование предъявить документ здесь было опасно, это он уже понял.
— Вслух читай, Гарбуз, — потребовал рослый.
— Если вслух зачитаю, курьера убрать придется.
— Не впервой.
— А если он безвинный? Может, товарищи Дыбенки вас так ничему и не научили?
Не ожидая ответа, Арбузов углубился в чтение письма, которое достал из конверта, предварительно изучив сургучную печать. Читал очень внимательно, неспешно, матросы молча дымили махоркой, а Старшов едва ли не впервые в жизни переживал состояние, близкое к ужасу. Ему не единожды случалось испытывать страх, но то бывало в боях, и он научился подавлять его, потому что всегда ощущал долг перед теми, кого вел за собой, кто вверял ему свои жизни. А здесь, в полутемном прокуренном кубрике, он почувствовал себя жертвой хозяев, каприз которых — нет, даже не каприз, поскольку и сам-то каприз есть проявление человеческое, а некое абстрактное, вне-человеческое решение, продиктованное непонятной, механической целесообразностью, — способен враз перечеркнуть его жизнь без всякого повода, просто так, по одному слову или движению бровей. И сопротивление тут бесполезно, как бесполезна мольба на эшафоте. Сердце его сжалось, а он не решался глубоко вздохнуть и, чтобы снять дикое напряжение, протянул руку, взял со стола кисет с махоркой и клочок газеты и начал сворачивать цигарку, больше всего на свете боясь, что руки его задрожат. Но ему удалось не уронить ни крошки, свернуть цигарку, и тут рослый матрос, кисет которого он стянул со стола, чиркнул зажигалкой, продолжая глядеть на него с угрюмым удивлением. Леонид прикурил, затянулся, сердце отпустило, и он огляделся. Арбузов смотрел на него задумчиво и серьезно, последняя пара матросов, сблизив головы, дочитывала письмо.
— Как на духу, — сказал один из них, возвращая письмо Арбузову.
— Сначала вопросы. Для ясности, — сказал Арбузов.
— Большевик?
— Нет.
— Сочувствующий им?
— Тоже нет.
— Значит, сам пришел к Дыбенке?
— Еще раз нет, — Старшов понял, что от него ждут объяснений, и коротко рассказал, при каких обстоятельствах он познакомился с Павлом Ефимовичем, уже сообразив, что того здесь за что-то очень не любят. И закончил: — Я передал пакет и выполнил приказ.
— А что разнюхать велели? — спросил рослый матрос.
— Просили уговорить вас принять участие в охране Таврического дворца. Об этом говорил Железняков. Нюх не по моей части, я — офицер.
— От кого охранять Таврический?
— Это мне неизвестно. Учредительное собрание все-таки.
— Может, кончим бодягу? — угрюмо поинтересовался рослый. — В камбузе бачками стучат.
— Ступайте, — сказал Арбузов. — Мне так любопытно, как меня уговаривать будут, что и есть не хочется.
— Пошли, братва, — рослый встал, сграбастал свой кисет, но, подумав, бросил его на стол перед Леонидом и вместе с остальными вышел из кубрика.
— Значит, очень хотят, чтобы именно анархисты защищали Учредиловку, — помолчав, сказал Арбузов. — Анатолий — попугай: что Дыбенко вякнет, то он и прочирикает.
— Железняков сам анархист.
Арбузов усмехнулся грустно и мудро, как показалось Леониду. Может быть, так улыбался бы какой-нибудь сказочный дед, в сотый раз терпеливо разъясняя бестолковому внуку, что день наступает совсем не оттого, что внук наконец-то пробудился от ночного сна.
— Ну, давай. Агитируй. Только сперва бекешу расстегни, жарко будет.
— Агитировать бесполезно.
— Зачем же шел?
— Приказ. — Старшов расстегнул бекешу.
Арбузов быстро, но очень внимательно глянул в глаза:
— А не исполнишь его, потому что смерти боишься?
— Боюсь, — Леонид выдержал взгляд. — И все же скажу, что Учредительное собрание под угрозой срыва. Нужен порядок, а вы, как мне показалось, способны его обеспечить.
— Анархия — мать порядка.
— Слыхал.
— А понял? — Арбузов подождал ответа, но Старшов промолчал, поскольку этот основополагающий лозунг анархистов всегда представлялся ему бессмысленным.
— Вижу, что нет. В любом государстве — при царе ли, при капитале или при большевиках — отцом порядка будет власть. В ее руках — кнут, застенок, виселица, и народ подчиняется от страха, а не из уважения. И мы, анархисты, отрицаем всякую власть. Не сразу, конечно, не завтра, но скоро, как только основная масса идею нашу поймет. Мы построим мир без начальников, без полиции, тюрем, без всякого принуждения: большевики о том, что мы хотим сделать, даже врать не решаются. А мы построим!
Последнюю фразу Арбузов вдруг выкрикнул, и Старшову показалось, что глаза его сверкнули ледяным огоньком фанатизма.
— Мы построим такое общество, в котором люди будут соблюдать порядок и закон не потому, что сверху кнут, а потому, что внутри каждого уважение и гордость. Почему, спросишь? Потому что мы сами рождаем порядок. Не законы, не приказы, а люди, мы сами, и не власть — отец порядка, а анархия — мать порядка. Трудно уразуметь? Нужна разъяснительная работа, пример нужен. А главное, так то понять нужно, что народ ни в чем не виноват. Он привык веками жить под гнетом властей, а потому и обманывать их. И власть есть враг народа. Не кадеты, как объявили, а любая власть — всегда враг А Железняк, — он пренебрежительно махнул рукой. — Форсит Железняк. В феврале красный бант нацепил, а когда немодно стало — черный: вот и весь его политический принцип.