За шахматами начались разговоры, таял ледок, оковавший олексинскую душу, и все получалось как-то само собой, естественно и плавно. Задние мысли исчезли, хотя у Минина их и не было, но генерал всегда почему-то боялся, что они есть. Что Минин знает, кто в него стрелял, но из любви к Татьяне помалкивает, будучи в высшей степени порядочным человеком. Так полагал Николай Иванович, хотя его зять и не догадывался, что терзает генерала. А теперь тестя, кажется, ничего не терзало, он как бы вернулся к себе самому, каким всегда нравился Минину.
— Я наконец-то сообразил, чем атеизм отличается от христианства.
Генерал с трудом свел к ничьей в четвертой партии, и его потянуло пофилософствовать.
— Вы ударились в религию, Николай Иванович?
— Я ударился о крест, — невразумительно пояснил Олексин. — И споткнулся на атеизме. Так вот, что я вам доложу в результате полученных контузий. Христианство гениально возложило крест грехов человеческих на плечи Иисуса Христа и тем избавилось от бездны неприятностей. А вы, атеисты, намерены возложить крест этих грехов на собственные плечи. Разве не так? Ведь большевики отрицают Бога.
— Просто они не нуждаются в этой гипотезе. Есть наука…
— Нет науки, способной уберечь от греха! — почти торжественно провозгласил генерал. — Церковь у нас есть система глубокоэшелонированной обороны русского человека от всех мирских соблазнов. Она выполняет роль предполья между народом и властью. Разрушьте ее, и вы либо оставите народ наедине со всеми его житейскими грехами, либо вам придется поручить полиции…
— Милиции.
— Милиции бороться не столько с преступлениями, сколько с грехами. А грехов — несть числа.
— Для этого существует наука. Всеобщая грамотность. Общественное воздействие, наконец.
— И отсутствует Бог! А Бог квартирует в сердце, а не в голове. А наука, грамотность, общество не имеют ключика к человеческому сердцу. Они будут апеллировать к сознанию, то есть к рассудку, к той же голове. А человек грешит не головой, а страстью. А страсть — ниже. Пальба не по тем мишеням.
— Давайте отделим философию, — улыбнулся Федос Платонович. — Давайте ближе к фактам. Церковь в селе действует?
— Имел честь венчаться.
— Это — факт. Мы и не собираемся сокрушать религию. Мы просто отделяем ее от государства, и только. И пусть себе занимается с теми, кто жить без нее не может. Будет полная свобода совести: хочешь — ходи в церковь, венчайся, крести детей. Не хочешь — не делай, тебя никто не упрекнет. Свобода совести — принципиально новая ступень в познании человеком самого себя.
— Грехи не подвластны сознанию, Федос Платонович. Они подчиняются страстям, как вы понять этого не можете? Затмение на всех вас, большевиков, нашло, что ли? Вот вы в Татьяну влюбились, надеюсь, не по разуму? Следовательно, существуют деяния человеческие, которые никакой ученый с аршинным лбом никогда не разрешит.
— А религия, по-вашему, все загадки уже разрешила?
— А для нее нет научных проблем, она к сердцу адресована. К чувствам человеческим. Или вы без всяких чувств новое общество строить надумали, одной наукой? Тогда — страшно. Страшно, Федос Платонович, мне, старику, страшно за внуков моих.
Генерал в такие минуты забывал о своей недавней суетливости в присутствии Минина. Нет, чувство глубокой вины, возложенной им на себя по требованию совести и чести, никогда не покидало его, но он перестал гнуться под ее тяжестью. Он начал спорить с Федосом Платоновичем не только на отвлеченные, но и на политические темы, в горячке повышая и без того генеральский голос, а потом казнился:
— Я — неискренний, а следовательно, и нечестный человек. Я — двуликий Янус, любовь моя.
— Безусловно, — согласилась Руфина Эрастовна. — И я, как гимназистка, влюблена во все ваши лики и личины. И тут уж ничего не поделаешь. Терпите.
Окрепнув, Минин опять зачастил в село. Созданная им ячейка окрепла и даже увеличилась до четырех человек, включив сочувствующим сильно (по сельским меркам) склонного к выпивке Герасима.
— Ну, а его-то зачем?
— Перевоспитаем, — уверенно сказал секретарь ячейки.
Секретарем был унтер, хмурый от рождения и на редкость невезучий. Его преследовали неурожаи, пожары, завидущая жена, и даже на германской его обошли крестом, хотя воевал он старательно. Последняя обида оказалась последней каплей, убедив его, что во всех несчастьях виноват не столько Бог, сколько люди. Они творили несправедливость, а большевики справедливость обещали, и Зубцов уверовал в них. Он не нравился Минину, но был грамотен, читал газеты и умел все объяснять.
В начале весны из Смоленска приехали четверо из продовольственной комиссии: город сидел без хлеба. Никто никому еще не угрожал, представители просили, а не требовали, с готовностью раздавая долговые расписки и до хрипоты агитируя на сельских сходах. Но староста созывать мужиков на сход категорически отказался:
— Хлебушек трудом достается, а не горлом. Везите серпы, косы, скобяной товар, жатку, если сможете. С походом расплачусь, они скрипеть будут. А за бумажки — нет.
— Откуда у нас жатки, откуда? А рабочий класс бедствует. Это ты можешь понять?
— Мануфактуру везите, нитки с иголками. Я за труд своим мужикам должен хоть что-то дать. Мы все — сознательные, и рабочему человеку рады помочь. Но и вы сознательными будьте, за так хлебушек не дают.
Напрасно орал Зубцов, напрасно агитировала прибывшая четверка, и даже Минин напрасно уговаривал: староста был непреклонен. А в селе его уважали, и представители уехали ни с чем.
— Надо мне в Смоленск ехать, — сказал Минин Татьяне. — Что-то они там недодумали. Нельзя же у крестьянина зерно отбирать под пустую бумажку.
— Ты еще недостаточно окреп, Федя.
— Дела требуют, Танечка. Дружба нужна с деревней, взаимопомощь.
— Феденька, милый, я не поеду, — помолчав, тихо сказала Таня. — У меня ведь тоже дело. Бросить ребятишек? Школу? Как же я могу?
— Да, время такое, что чем-то жертвовать надо. — Минин вздохнул. — Но ты ведь приедешь, правда? Начнется посевная, школа закроется, и ты…
Таня молча кивала, сдерживая слезы. Она уже знала, что беременна, и сейчас решала, сказать об этом мужу или не тревожить его пока. И решила не тревожить, зная, что Минин все равно уедет в Смоленск. И не осуждала его за это.
Вскоре Минин уехал. Провожали его тепло и грустно, успев привязаться по-родственному. И по-родственному расцеловались, даже генерал от души чмокнул в обе щеки.
— Пусто без вас место сие, помните.
Через неделю после отъезда Минина арестовали старосту. Приехали милиционеры под началом сурового, с наганом на боку.
— За саботаж и попытку спекуляции хлебом.
Сопровождать старосту в город разрешили среднему сыну, который осенью возил генерала в Смоленск. Старательному, но не очень соображающему, что и как. Может, поэтому и разрешили.