Дневник Чумного Года | Страница: 39

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но нельзя не отдать должное магистрату: чиновники так хорошо организовали захоронение трупов, что, как только кто-либо из погребальщиков заболевал или умирал, что частенько случалось, на его место тут же поступали другие, и сделать замену было не трудно благодаря множеству бедняков, оставшихся без работы. Благодаря этому, несмотря на огромное число умиравших почти одновременно, все трупы уносились из домов и захоранивались еженощно, так что никто не мог бы сказать о Лондоне, что живые не успевают там хоронить своих мертвецов.

Так как город в те страшные времена почти обезлюдел, возросли и страхи у людей, они делали массу необъяснимых вещей, просто охваченные ужасом, подобно тому, как другие поступали так же в припадке болезни. Одни, заламывая руки, бегали с ревом и криками по улице; другие молились, на ходу воздевая руки к небесам и прося у Бога защиты. Не могу утверждать, что все они были в здравом уме, но, как бы там ни было, это все же указывало на более достойное состояние духа и, во всяком случае, было гораздо лучше, чем устрашающий визг и вой, который ежедневно, особенно вечерами, доносился с некоторых улиц. Полагаю, все знают о фанатичном ревнителе веры, знаменитом Соломоне Игле. [194] Вовсе не будучи больным, если не считать состояния мозгов, он нагишом, с пригоршней дымящихся углей в руке разгуливал по улицам и самым устрашающим образом грозил Божьей карой всему городу. [195] Что именно он говорил или предрекал, я так и не смог понять.

Не могу сказать, был ли помешанным или просто радел о бедняках тот священник, который, проходя ежедневно по улицам Уайтчепла, воздевал руки к небу и беспрестанно твердил слова церковной литургии: «Спаси нас, о Боже, будь милостив к народу Твоему, к тем, во искупление которых Ты пролил Свою бесценную кровь!» Повторяю, не могу я утверждать ничего с уверенностью, так как все эти мрачные картины представали взору моему издали, когда я смотрел на улицу через окно спальни (я очень редко открывал окна настежь) в то время, как сам я заперся в доме на период наиболее лютого бедствия; в это время многие начали думать и даже утверждать вслух, что никто не уцелеет; и, по правде говоря, я и сам стал так подумывать, а потому заперся в доме недели на две и совсем перестал выходить. Но выдержать этого я не мог. Кроме того, находились люди, которые, несмотря на опасность, продолжали ходить на публичные богослужения даже в эти страшные времена; и хотя действительно множество священников позапирали церкви и, спасая живот свой, как и их прихожане, покинули город, однако так поступили не все. Некоторые решались совершать богослужения и собирать людей на ежедневный молебен, а иногда и на проповедь или на краткий призыв покаяться и не грешить более, они не уставали проделывать это до тех пор, пока было кому их слушать. Так же поступали и диссиденты, они даже служили в церквах, где священники умерли или сбежали, ведь в такое тяжелое время было уже не до этих мелких различий.

Сердце надрывалось слышать жалобы этих еле живых бедняг, умолявших священников утешить их, помолиться за них, дать им совет и наставление, просящих Бога простить и помиловать их, признающихся в своих прошлых грехах. И самое твердокаменное сердце облилось бы кровью, доведись ему услышать предупреждения умирающих грешников другим не откладывать покаяние до последнего дня, так как в эти бедственные времена у них может даже не остаться времени для раскаяния, чтобы воззвать к Богу. Хотелось бы мне, чтоб я был в состоянии воспроизвести сами звуки этих стонов и восклицаний, которые довелось мне слышать от умирающих в тяжелейшие моменты агонии, и чтоб читатель мог представить это себе так же живо, как я, а мне так и кажется, что звуки эти все еще звенят у меня в ушах.

Если б только я мог передать эту часть моего повествования такими проникновенными словами, чтоб растревожить душу читателя, я возрадовался бы, что написал все это, каким бы кратким и несовершенным ни оказался бы мой рассказ.

Богу угодно было, чтобы я все еще оставался жив и здоров и только испытывал страшное нетерпение от того, что был заперт в доме и не выходил на свежий воздух недели две или около того; я более не мог сдерживать себя и решил пойти отнести письмо брату на почту. [196] Тогда-то я и отметил полнейшую пустоту на улицах. Когда же я подошел к почте, чтобы отправить письмо, то обнаружил человека, стоящего в углу двора и о чем-то говорящего с другим человеком, находящимся у окна; третий же стоял в дверях конторы. Посреди двора лежал маленький кожаный кошелек с деньгами и с двумя ключами, висящими сбоку, но никто не решался поднять его. Я спросил, долго ли он здесь лежит; человек у окна ответил, что лежит он уже почти час, но никто не хочет впутываться в это дело, так как уронивший его может вернуться за потерей. У меня не было большой нужды в деньгах, да и сумма в кошельке была явно не так велика, чтобы ввести в соблазн и брать деньги с риском, что за ними придут; так что я решился было уходить, когда человек, стоявший в дверях, сказал, что он возьмет деньги, но, если истинный владелец вернется за ними, он, конечно, их отдаст. И вот он сходил за ведром с водой и поставил его рядом с кошельком, потом пошел принес немного пороху, бросил пригоршню на кошелек и сделал дорожку вокруг. Дорожка была около двух ярдов длиной. Тут он пошел в третий раз и принес докрасна раскаленные щипцы, которые он, полагаю, приготовил заранее; потом поджег пороховую дорожку, так что подпалил кошелек и хорошенько прокурил воздух. Но и этого показалось ему мало, он взял кошелек щипцами и держал, пока не прожег насквозь, потом высыпал деньги в ведро с водой и унес его в дом. Денег, насколько помню, оказалось тринадцать шиллингов, несколько стершихся серебряных монет по четыре пенса и сколько-то медных фартингов. [197]