Конечно, жалобы могли оказаться несправедливыми, и если у сторожа имелись доводы, убеждавшие магистрат, что он был прав и люди облыжно обвинили его, он оставался на своем посту, а обвинившие его получали внушение. Но разбирательство в такого рода делах было затруднительно, так как непросто было переговариваться с запертыми людьми через окно. Поэтому магистрат обычно вставал на сторону запертых и заменял сторожа, так как при этом наносилось меньше вреда и проистекало меньше дурных последствий; видя, что сторож обвинен облыжно, магистрат тут же устраивал его в другое подобное место; если же наносился вред семье, то его ничем нельзя было возместить, урон был непоправимый, так как речь шла о жизни и смерти.
Помимо случаев побегов, о которых я уже рассказывал, самые разные недоразумения возникали между сторожем и теми беднягами, кого он караулил. Иногда сторож уходил со своего поста, иногда был пьян, иногда спал крепким сном, когда был нужен людям; все эти случаи строго наказывались, как они того и заслуживали.
Но что бы в конце концов ни делалось в подобных случаях, практика запирания домов и содержания под одной крышей больных и здоровых имела огромные неудобства и зачастую последствия ее были трагичны, о чем стоило бы рассказать подробнее, будь здесь достаточно места. Но она предписывалась законом и преследовала целью в основном общественное благополучие, а весь урон для частных лиц при проведении ее в жизнь должен был окупаться общественным благом.
До сих пор неясно, дало ли это что-либо по части противодействия заразе; я, по правде сказать, не могу ответить тут положительно: ведь невозможно и представить себе большего разгула болезни, когда она достигла наивысшей точки, хотя зараженные дома запирались, насколько это было возможно, неукоснительно. Разумеется, если бы все заразные были заперты, то здоровые люди не могли бы от них заболеть, так как не смогли бы даже приблизиться к ним. Но дело было вот в чем (здесь я лишь упомяну об этом вскользь): болезнь распространялась невольно теми людьми, которые внешне не казались заразными и не подозревали ни о том, что они больны, ни о том, где именно они подхватили заразу.
Один из домов в Уайтчепле заперли, потому что там заболела служанка; у нее были только пятна, а не бубоны, и она поправилась; однако обитатели дома не имели права покидать его стены — чтобы сходить за чем-либо или подышать свежим воздухом — в течение сорока дней. Недостаток воздуха, страх, огорчение, обида и прочие «прелести», сопровождавшие это мучительное положение, вызвали лихорадку у хозяйки дома, и проверяющие, вопреки утверждениям доктора, сказали, что это чума. Так что в результате проверки наблюдателей был установлен новый срок карантина, хотя до конца прежнего оставалось лишь несколько дней. Это новое злоключение, лишившее всех возможности свободно передвигаться и дышать свежим воздухом, так возмутило и огорчило семейство, что почти все члены его расхворались: у одного заболело то, у другого — другое; у большинства же было цинготное недомогание и только в одном случае — сильные колики; так им и продлевали карантин до тех пор, пока кто-то занимавшийся проверкой состояния больных и решавший, можно ли дом наконец открыть, не занес им чуму, так что большинство из них перемерло, и не от того, что чума якобы изначально была в доме, а от чумы, занесенной теми самыми людьми, которые должны были бы принимать все меры, чтобы оградить от нее население. И такие вещи случались неоднократно; это было одним из самых неприятных последствий запирания домов.
Примерно в это же время приключилась одна неприятность, которая поначалу меня страшно огорчила и встревожила (однако, как потом оказалось, она не принесла мне никакого урона), именно: олдермен Портсоукенского округа назначил меня одним из наблюдателей района, в котором я жил. У нас был большой приход; в нем работало не менее восемнадцати наблюдателей, как, по закону, их называли; в народе же их авали просто «визитерами». Я старался всеми силами отвертеться от этого назначения, привел все доступные доводы, чтобы убедить посланцев олдермена не назначать меня; особенно же я налегал на то, что вообще не поддерживаю идеи запирания домов и что очень жестоко заставлять меня быть орудием мер, против которых восстает мой разум и которые, я убежден, не отвечают тем целям, ради коих они предпринимаются; но все послабление, которого удалось мне добиться, свелось лишь к тому, что, хотя обычно на эту службу люди назначались лорд-мэром сроком на два месяца, мне было разрешено покинуть ее через три недели, однако при условии, что к этому времени я найду какого-либо другого подходящего домохозяина, согласного отслужить за меня до конца срока, короче, это была совсем небольшая поблажка, так как отнюдь не просто было найти достойного человека, согласного на такую работу.
Надо признать, что запирание домов имело один положительный результат, — это я и тогда понимал, — а именно: удерживало заболевших в домах, тогда как в противном случае они стали бы бегать по улицам, разнося заразу; в состоянии бреда они были очень к этому склонны и стали уже так поступать в самом начале мора, пока их не решились удерживать силой; да что там поначалу бедняки нередко ходили по домам попрошайничать, говорили, что у них чума и им нужно тряпье перевязать болячки или еще что-нибудь в этом роде все, что ни придет на ум в бредовом состоянии.
Одна несчастная молодая женщина, жена вполне достойного горожанина, была убита (если верить рассказам) таким вот типом на Олдергейт-стрит или в ее окрестностях. Тот в сильном бреду шел по улице, распевая песни; люди думали, что он пьян, но сам он утверждал, будто болен чумой, и, похоже, говорил правду; встретив эту молодую женщину, он захотел поцеловать ее. Женщина страшно испугалась, приняв его за грубияна, и бросилась прочь со всех ног; но улицы были безлюдны и не к кому было обратиться за помощью. Увидев, что он ее нагоняет, она повернулась и толкнула его с такой силой, что мужчина, ослабев от болезни, упал навзничь. Но, к несчастью, ему удалось схватить ее и опрокинуть вместе с собой; потом, поднявшись первым, он облапил ее, поцеловал и — самое ужасное, — сообщив, что у него чума, спросил, почему бы ей тоже не поболеть? Женщина и так уж была до смерти напугана (она к тому же была на первых месяцах беременности), но, узнав, что у него чума, вскрикнула и упала в обморок; и этот припадок (хотя она потом и пришла в себя), не прошло и нескольких дней, все же убил ее. Я так и не узнал, заразилась она чумой или нет.
Другой заболевший постучался в дом своих хороших знакомых; узнав от слуги, открывшего дверь, что хозяин наверху, он поднялся по лестнице и вошел в комнату, где сидело за ужином все семейство. Они с удивлением повставали с мест, не понимая, что происходит, но он попросил их спокойно сидеть — он зашел лишь проститься.
— Что вы, мистер ***, — спросили его, — куда это вы собрались?
— Куда собрался? Я болен и умру завтра ночью.
Легче представить себе, чем описать словами охвативший всех ужас. Женщины и хозяйские дочки, совсем еще маленькие девочки, почти до смерти напугались, [264] вскочили, кинулись одна к одной двери, другая — к другой, кто вниз по лестнице, кто — вверх; наконец, собравшись все вместе, они заперлись наверху в спальнях и стали из окон взывать о помощи. Похоже, от страха они совсем потеряли голову. Хозяин, более сдержанный, хотя тоже напуганный и возмущенный, хотел было в сердцах прибить гостя и спустить его вниз по лестнице, но потом сообразил, в каком состоянии тот находится и сколь опасно прикасаться к нему, и остался стоять как вкопанный, оцепенев от ужаса.