Червь | Страница: 59

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В: Ближе к делу.

О: Лежу я, значит, раскидываю умом и ни тпру ни ну. И вдруг из пещеры выскакивает Дик. Глазищи безумные — как есть помешанный, — а на лице величайший ужас. Пробежал немного, поскользнулся и — как на льду: хлоп ничком. Но тут же вскочил и озирается, да с таким страхом, точно за ним гонится какая-то невидимая мне напасть. Рот раскрыл, хочет крикнуть, а крик не идёт. Он и припустился наутёк — знать только и думал, как бы унести ноги от того, что нашёл в пещере. Шасть тем самым путём, каким сюда добрался — только я его и видел. Что прикажете делать? Бежать следом? Он такую прыть явил, что не угнаться. Ничего, думаю, ничего, Дэйви: одна рыбка ускользнула, зато другие остались. Подождём. Почём мне знать, может, Дик просто-напросто отправился за лошадьми и сию же минуту будет назад. Лучше мне тогда с места не двигаться, а то не ровен час наскочишь на этого шального. Силёнки-то у него поболее, чем у меня. Я и остался лежать где лежал.

В: Он так и не вернулся?

О: Нет, сэр, больше уж я его не встречал. Верно вам говорю: это он вешаться побежал. По одному виду можно было догадаться. Как сейчас его вижу. Я, ваша честь, в Бедламе на одного такого насмотрелся. Носится и носится, пока не свалится с ног, точно за ним по пятам мчатся псы преисподней или ещё пострашнее.

В: Рассказывайте про девицу.

О: Сейчас, сэр. Её пришлось ждать подольше, ещё с полчаса. И все эти полчаса я по-прежнему не знал, на что решиться. А тени растут, подбираются к устью пещеры. Я и думаю: а пусть-ка они мне послужат вместо часовой стрелки: как дотянутся до пещеры, так и уйду. И тут выходит она. Да не то чтобы как Дик — совсем по-иному. Ступает медленно-медленно, словно бредёт во сне или в голове у неё трясение. Помню, видал я как-то человека после взрыва на пороховом заводе: у него от нечаянности и ужаса язык отнялся. Вот так и она. Идёт по лужку, едва ноги передвигает — того и гляди о соломинку запнётся. И ничего вокруг себя не замечает, точно ослепла. Да, вот ведь что: платья-то белого нету и в помине. Идёт в чём мать родила.

В: Совсем нагишом?

О: Совсем, сэр. Ни сорочки, ни чулков, ни башмаков — точь-в-точь Ева до грехопадения. Грудь, руки, ноги — все голое. Только что, прошу прощения, чёрные пёрышки там, где у всякой женщины. Остановилась и прикрывает глаза: верно свет в глаза ударил. А ведь солнце стояло уже низко. Потом оборотилась на пещеру и пала на колени, будто благодарит Господа за избавление.

В: Руки сложила молитвенно?

О: Нет, сэр, руки опустила, а голову склонила. Как наказанное дитя, когда просит простить.

В: Не имелось ли на её теле ран или отметин, происшедших от посторонней причины?

О: Нет, сэр, не заметил. На спине и ягодицах — точно ничего такого. С этой стороны, пока она молилась, я её разглядел хорошо.

В: Не выражала ли её фигура страдания?

О: Больше было похоже, что на неё, как бы сказать, столбняк нашёл. Едва шевелится, прямо как её зельем опоили.

В: Не у смотрелось ли вам, что она страшится преследования?

О: Да нет, сэр. Я, вспомнив про Дика, и сам удивлялся. Ну, а как встала на ноги, так, похоже, начала в разум приходить. Приблизилась почти что обычной походкой к камню у озерца и подняла епанчу, которая всё время так там и лежала. Подняла и прикрыла наготу. У меня от сердца отлегло. А она кутается, точно её холод пробрал до костей. Добро бы вправду было холодно, а то ведь хоть и вечер, но тепло. У озерца она вновь опустилась на колени, зачерпнула рукой воды и попила, а потом побрызгала лицо. И больше ничего не случилось, сэр. Потом она босиком двинулась в ту же сторону, что и Дик — по тому же пути, каким они утром сюда добирались.

В: Она спешила?

О: Теперь она шла проворно. А напоследок ещё раз взглянула на пещеру, словно вместе с разумом к ней вернулись и прежние страхи. Но на бегство это было никак не похоже.

В: Как же поступили вы?

О: Я, сэр, подождал ещё минуту времени, не появится ли Его Милость, но он так и не вышел. Вы, сэр, поди меня осуждаете. Конечно, будь на моём месте какой-нибудь отчаянный храбрец, он бы зашёл в пещеру и глазом не моргнул. Да ведь я-то, сэр, не храбрец и никогда в храбрецы не лез. Потому и не отважился.

В: Не лез в храбрецы? Это ты-то, хвастун бессовестный, не лез в храбрецы? Одним словом, ты, заячья душонка, припустился за девицей, так? Чего и ждать от валлийца. И как, нагнал?

О: Нагнал, сэр, и она мне всё рассказала. И хоть вашей чести история эта придётся не по мысли, я знаю, что вам угодно услышать её рассказ во всей его подлинности, а потому наперёд прошу у вас прощения.

В: Не будет тебе никакого прощения, если поймаю на вранье. Ладно, Джонс, сейчас отправляйся обедать, а на закуску поразмысли вот о чём. Если ты меня обманываешь, тебе не жить. Ступай. Мой человек отведёт тебя вниз и приведёт обратно.


Аскью прихлёбывает лекарственное питьё (пиво с добавкой вышеупомянутой полыни, в ту эпоху считавшейся оберегом от ведьм и нечистого духа), а Джонс препровождён вниз, где ему и положено находиться, и в эту самую минуту трапезует. Его обед проходит в молчании — чему он впервые в жизни рад — и не сопровождается выпиской — а вот это его уже не радует. Высокомерный шовинизм стряпчего, проявившийся при допросе, может показаться оскорбительным, однако таково было общее умонастроение, и к тому же бедняге Джонсу нагорело вовсе не за его национальность. Несмотря на нелепое, доходящее до раболепства почитание титулов и званий, сословные перегородки выше определённого уровня общественной иерархии были не так уж непроницаемы. Обладая известными талантами, люди даже не самого высокого звания могли выдвинуться и стать знаменитыми деятелями церкви, маститыми профессорами Оксфорда и Кембриджа, как мистер Сондерсон, сын акцизного чиновника. Могли они сделаться и преуспевающими коммерсантами, юристами, как Аскью (младший сын скромного, далеко не богатого приходского священника из северного графства), поэтами (Поуп происходил из семьи торговца полотном), философами, могли избрать ещё какое-нибудь славное поприще. Для тех же, кто находился ниже этого уровня, всякое движение вверх было невозможно. Им не оставалось никакой надежды; с точки зрения более высоких сословий, их участь была предрешена с самого рождения.

Расшатать эту непреодолимую преграду не помогали даже те общие идеалы, которые пронизывали тогдашнее английское общество. Эти идеалы связаны были с поклонением собственности — если не сказать культом собственности. Рядовой англичанин назвал бы залогом единства нации англиканскую церковь, однако это косное учреждение было лишь внешней оболочкой истинной религии страны, суть же этой религии выражалась в глубочайшем уважении к праву собственности. Именно это уважение объединяло всё общество — за исключением его низших слоёв — и во многом определяло нравы, взгляды, образ мысли. Пусть закон и запрещал избирать и назначать сектантов на официальные должности (часто этот запрет оборачивался им во благо, потому что вместо этого они становились торговыми воротилами), однако собственность их считалась столь же священной, что и собственность любого другого англичанина. Невзирая на догматические расхождения с официальной религией, многие из них всё охотнее смирялись с главенством англиканской церкви, коль скоро та защищала их права, а заодно держала в узде ненавистных противников противоположного толка: презренных папистов и якобитов. Нация была единодушна в одном: беречь от посягательств следует не столько доктрину господствующей церкви, сколько право владеть собственностью и гарантии её неприкосновенности. Это мнение разделяли все добропорядочные граждане — от последнего домовладельца до обитателей роскошных особняков, аристократов-вигов, которые, образовав причудливый союз с зажиточными сектантами, представляющими деловые круги, и епископами из палаты лордов, управляли страной в большей степени, чем король и его министры. Власть принадлежала Уолполу только по видимости, на самом же деле проницательный министр всего лишь выполнял то, что от него требовало большинство.