Гардемарины. Свидание в Санкт-Петербурге | Страница: 20

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Подъемник бесшумно спустил диван, на нем спал человек в бордовом камзоле. Он сидел в очень неудобной позе: голова закинута назад, светлый парик слегка обнажил голову с темными, коротко стриженными волосами.

— Набрался, приятель, — сказал Саша, подходя к дивану. — И давно тебя так катают, вверх-вниз? Никита, отнесем его на кушетку. — Он дотронулся до плеча мужчины и вдруг крикнул резко: — Свечу!

Мужчина в бордовом камзоле не спал, он был мертв. Из пышного кружевного жабо торчала рукоятка кинжала. Жабо оставалось белоснежным, только диван и камзол были липкими от крови.

Никита поднял свечу. Рассеченная шрамом бровь выражала крайнее недоумение.

— Кто ж тебя так, Ханс Леонард? — прошептал Никита.

— Ты был с ним знаком?

— Нет.

Только тут Саша увидел блестящие, расширенные от ужаса глаза Софьи. Она боялась приблизиться, боялась задать лишний вопрос и только всхлипывала, машинально покусывая костяшки пальцев.

— Я его видела… этого, — ответила она на Сашин взгляд, кивая на покойника. — Он танцевал. Потом к нему подошел такой длинный в берете с пуговкой. — Она дотронулась до своего сложного головного убора, чтобы показать, где была пуговка. Зубы ее стучали. — Очень похож на тебя, — обратилась она к Никите. — Я вас чуть было не перепутала.

— Уведи Софью, быстро! — приказал Саша. — А я позову караул.

— Может, дуэль?.. — Никита не мог оторвать глаз от лица убитого.

— Угу… на ножах. Да уведи же ты Софью! Сейчас сюда сбежится вся охрана. Ее здесь не было, понял?

Уже сидя в карете, Софья все повторяла, как она увидела этого бордового. Такой пронырливый… и все лопотал по-немецки с разными господами, танцевал, смеялся и вдруг… Никита укутал ей ноги пледом, закрыл плечи шубой. Софья привалилась к его плечу и заплакала.

— Я знала, знала, что мне не надо было ехать на этот бал! Что я Алешеньке напишу? Ведь почти на моих глазах человека убили…

Никита молча смотрел на пробегающий за окнами сонный, туманный, черный и безучастный Петербург.

9

Никита Григорьевич еще с утра не в духе, раздевался перед сном сам, шапчонку маскарадную так в стену и вмазал, крикнув при этом загадочно: «С пуговкой!» И сапоги не позволил снять. Если настроение у него прекрасное и витает мыслию где-то в заоблачных государствах, то сам ноги тянет, сними, дескать, сапоги, а если неприятность какая, то: «Прочь, Гаврила! Вынимай из себя раба! Сам управлюсь…»

Ночью эта тирада — «прочь, Гаврила» и так далее — длилась дольше обычного, здесь присутствовали и «старый дурень», и «алхимик безмозглый», перечислять — слов не хватит, а виной тому, что попенял камердинер барину, не внял-де он его советам, не положил под язык прозрачный камень аметист — лучшее в мире средство против опьянения.

Ну и пусть его… Дело молодое, маскарадное, выпил лишнего, устал от непомерного танцевания, тоже ведь работа, и немалая. На следующий день Гаврила и думать забыл о ночном буйстве хозяина — проспится и встанет ясный и добрый, как божья роса.

Все утро Гаврила возился в лаборатории, как называл он теперь на университетский лад сдвоенные горницы, и хватился, когда уже время обеда прошло: батюшки светы, неужели по сей час дрыхнут?

Гаврила кинулся в княжескую опочивальню. Никита не спал, но и вставать не собирался, лежал, отвернувшись к стене и рассматривал обои с таким пристальным вниманием, словно травяной орнамент вдруг зацвел и населился всякими букашками и прочими мотыльками.

— Добрый день, Никита Григорьевич! — торжественно провозгласил Гаврила. — Изволите умываться?

— Изволю, — ворчливо отозвался Никита, с кряхтеньем перевернулся на спину, потом сел и принялся с прежним вниманием рассматривать свои босые, торчащие из-под рубашки ноги.

Казачок тем временем принес кувшин ключевой воды, поставил его на умывальню и исчез, повинуясь движению Гавриловых бровей.

— Что холод собачий? Забыли протопить?

— Дак май на дворе, — укоризненно отозвался Гаврила.

— А если в мае снег пойдет?

Этого Гаврила уже не мог перенести и ответил отстраненным, словно с кафедры, голосом:

— Дерзаю напомнить, сударь мой, температура в спальном помещении должна не в ущерб здоровью поддерживаться умеренной.

Никита проворчал что-то бранное, но спорить больше не стал, ополоснул лицо ледяной водой, поморщился — гадость какая! Самодовольный вид камердинера раздражал его несказанно.

— Язык у тебя, Гаврила, после Германии стал какой-то… суконный, лакейский. Раньше ты вполне сносно по-русски изъяснялся.

Гаврила хмыкнул что-то в том смысле, что если и учиться где-то русскому языку, то именно у дворни, а никак не у разряженных господ, что знай по-французски лопочут или по-английски квакают. Никита отлично понял этот бессловесный протест.

— Раньше ты был эскулап, человек науки, людей лечил, а теперь помешался на этих лапидариях, — продолжал Никита. — Накопил денег мешок, вот и не знаешь, что с ними делать!

— Да можно ли мне такие обвинения строить, Никита Григорьевич? Грех это… Драгоценные камни врачуют не только тело, но и душу, а от хвори врачуют лучше всяких трав.

— Что ж ты Луку своими камнями не пользуешь? Боишься, что прикарманит? Не жаль старика?

Речь шла о старом дворецком, который серьезно занемог и уже более года лежал в маленькой комнатенке при кухне.

— Не примите за противное, но болезнь Луки называется старость, а оное неизлечимо.

— Тьфу на тебя! — вконец обозлился Никита. — Полотенце давай! Кофе… чтоб много и горячий! Есть ничего не буду. И никаких слов о вреде и пользе нашему замечательному здоровью!

Гаврила все-таки уговорил барина пообедать — не так, чтобы плотно, но чтоб и желудок через час от голода не сводило. Когда Никита вышел из-за стола, посыльный принес записку от Саши, в коей тот просил друга приехать в дом на Малой Морской.

Никита приказал немедленно закладывать лошадей. Здесь уж он и сапоги разрешил надеть, и камзол на нем Гаврила собственноручно застегнул, если очень торопишься, можно и рабский труд использовать. Когда Гаврила с несколько обиженным видом прошелся щеткой по барскому кафтану, Никита сказал примирительно и ласково:

— Ну не сердись!

— Да кто ж мы такие? Да имеем ли мы права сердиться? — вскинулся было Гаврила, но тут же сбавил тон; вид у Никиты был какой-то странный, не то расстроенный, не то испуганный. — Не случилось ли чего, Никита Григорьевич?

— Вчера во дворце человека убили.

— Кто? — потрясенно выдохнул Гаврила.

— В том-то и дело, что тайно. Нож в грудь… и все дела. Ты меня знаешь, я сам умею шпагой помахать. Но ведь это так, защита… А этот покойник, Гольденберг… Знаешь, я ему паспорт оформлял. И такое чувство дурацкое, словно я за него в ответе. Приехал человек в Россию по торговым делам, ни о чем таком не думал, и вдруг… Паскудно это, вот так распоряжаться чужой жизнью! Неужели она ничего не стоит в руках убийцы?