Саша разозлился: «Рассуждают, как дети. А пора бы повзрослеть! Этому очень способствуют беседы с Лестоком в ночное время. С ним хорошо говорить про глиняные черепки. Он поймет…» И уже не пытаясь скрыть раздражение и обиду, он процедил сквозь зубы:
— Не пойдешь, значит, на казнь? А тебе ее и так покажут. Забыл, что Шорохов рассказывал? Протащат матроса под килем да бросят у мачты — подыхай! А он, сердечный, лежит и ждет, когда же судьба повернется, чтобы он мог наказать «обидчика»!
— А ты злой стал, Белов, — нахмурился Никита.
— А я никогда и не был добрым.
— Моих матросов никогда не будут килевать, — страстно сказал Алеша. — Смотри и ты, чтобы гвардейцы берегли душу и тело людей.
— Пропади она пропадом, эта гвардия!
— Вот как! Ты уже не хочешь в гвардию? — Никита изобразил на своем лице величайшее изумление. — Как же так? Гвардия — вершина твоих мечтаний. «Garde» — древнее скандинавское слово, сиречь «стеречь». Еще в древних Афинах существовало такое понятие, как гвардия. Правда, тогда гвардейцы назывались скромнее — «телохранители». Полководец набирал их из пельтастов — наемников. Маленький щит, кольчуга на груди и уменье вести бой в рукопашных схватках…
— Прекрати! Ты злой стал, Оленев! — Саша понимал, что разговор пошел совсем «не туда», но уже не мог остановиться. — Что ты паясничаешь? Милость государыни Бестужевой жизнь спасла. Три года назад ее лишили бы не только языка, но и головы. Это надо помнить и не говорить ничего лишнего!
— Уж не обидно ли тебе, что Бестужеву били вполсилы? Надо было ей, изменнице, хребет переломать! — крикнул Никита.
— Почему вполсилы? — Алексей схватил Никиту за руку, пытаясь привлечь к себе внимание и предотвратить неминуемую ссору.
— Да крест Анна Гавриловна палачу дала. — Вспомнив подробности казни, Никита сразу остыл. — Крест весь в алмазах. Считай, Бестужева палачу целое состояние подарила.
— Откуда у нее в крепости крест оказался? Неужели не отняли?
— Это я ей крест передал, — сказал вдруг Саша. Он понимал, что вслед за этими словами должен будет рассказать друзьям обо всех событиях последних недель. Какой-то убогий плаксивый голосишко внутри него тянул предостерегающе: «Молчи, опасно, ты подписку давал…», ему вторил другой, менее противный, но фальшивый: «Зачем им твои неприятности? У них своих хватает!» Но Саша прикрикнул на эти глупые, суетливые голоса: «Заткнитесь!»
Друзья слушали его не перебивая, только когда он стал рассказывать про встречу с Анастасией, Алеша заерзал на стуле: «Быть не может…» — И замахал руками: «Дальше, дальше… я тебе потом такое расскажу!»
— Лестоку нужны какие-то бумаги… или письма. Они с Бергером их по-разному называют. Лесток меня за горло держит… — кончил Саша свой рассказ и замолк, ссутулившись, исповедь совсем его измотала.
— Никита, неси сюда эти чертовы «письма-бумаги», — воскликнул Алексей с сияющими глазами. — Анне Гавриловне они уже не помогут. Саш, да не смотри на меня, как на помешанного. Вот они! Отдай их Лестоку, пусть подавится. Эти бумаги мне передала сама Анастасия Ягужинская. — И он рассказал о встрече в особняке на болотах.
Сказать, что Белов был озадачен, изумлен, восхищен, будет мало. Он закрыл лицо руками и начал раскачиваться на стуле, издавая при этом звуки одинаково похожие на рыдания и гомерический смех. Наконец, возможность излагать членораздельно свои мысли вернулась к нему:
— Я скудоумная скотина! Я безмозглый осел! Черт меня подери совсем! Я же боялся говорить об этом с вами. Этот город убил во мне человека. Меня здесь запугали… Негодяи!
— Что будем делать, гардемарины? — деловито осведомился Никита. — Впрочем, я сам знаю. Гаври-и-ла, ви-ина! — закричал он громовым голосом. — У нас задачка сошлась с ответом!
Чтобы правильно изложить дальнейшие события, необходимо сказать несколько слов о других героях нашей правдивой повести, людей, может, и второстепенных по малости своей, но не второстепенных по той роли, которую они сыграли в этих событиях.
Отношения дворецкого Луки и барского камердинера Гаврилы не сложились, более того, они приняли даже враждебный характер.
Еще при разгрузке прибывшей из Москвы кареты Луку поразило обилие багажа, принадлежавшего лично камердинеру. Он тут же попытался образумить Гаврилу, внушая ему, что собственного у него ничего быть не может, разве что душа, и то это вопрос спорный, понеже душа принадлежит богу, а все остальное — барское, не твое, но камердинер речам этим не внял, продолжая ретиво командовать разгрузкой ящиков, чемоданов и сундуков.
И уж совсем ранила сердце Луки покладистость барина и даже, страшно сказать, некая его зависимость от камердинера.
Гаврила по приезде осмотрел дом и прокричал загадочные слова: «Где ж мне работать-то? Дом весь захламлен. Мне бы пару горниц, а лучше три. Или терциум нон датур? [24] А, Никита Григорьевич?» — На что тот рассмеялся и ответил загадочно: «Будет тебе „терциус“.» — И выделил для Гаврилы три просторные горницы в правом крыле дома, переселив обретающуюся там дворню во флигель.
В освобожденном помещении разместили столы, поставцы, стеклянную, медную, порцелиновую чудных фасонов посуду, а в самой большой горнице каменщики за три дня сложили невиданных размеров печь, совершенно изуродовав потолок устройством огромной на голландский манер вытяжки.
От своих непосредственных обязанностей, как-то: умыть, одеть и причесать барина, Гаврила явно отлынивал, а Никита Григорьевич, ему потворствуя, ухаживал за собой собственноручно.
Лука послал было к барину, чтоб обихаживал его, высоченного, представительного, правда, умом тугого лакея Степана, но Никита Григорьевич Степана прогнал, а дворецкого отечески потрепал по плечу и сказал со смехом: «Я с Гаврилой-то с трудом справляюсь, а ты мне еще Степана шлешь на мою голову».
Гаврила меж тем совсем распоясался. Запалил в этакую жару новую печь, навонял мерзко на весь дом да еще стал без всякой видной нужды приставать к барину с вопросами, тыча черным, словно пороховым пальцем, в книгу. Никита Григорьевич, хоть и раскричится без удержу, но все камердинеру растолкует, а то и заглянет зачем-то в «Гавриловы апартаменты», как стала называть этот приют чернокнижья дворня.
Старый дворецкий решил костьми лечь, но привести окаянного бездельника в божеский вид. Уж если он с самим барином вольничает, то о прочих и говорить нечего. Никакого почтения к возрасту, к положению, встретит дворецкого в коридоре, кхекнет высокомерно: «Ну и порядки у вас, Лука Аверьянович!»
Лука держал себя степенно, в грубые пререкания с Гаврилой не вступал, но однажды не выдержал: «Ах ты, петух нещипаный! Как это ты со мной разговариваешь? И какие такие порядки тебе, порченому камердинеру, могут у нас не нравиться?»