— Ну и дела, — прошептал Саша. — Старики принялись вспоминать свои амурные дела!
— Я, бывало, приплетусь вечером к себе с одной целью — только бы поспать, а она стоит в дверях, я забыл сказать, что в доме ее матушки квартировал, так вот, стоит, бедром вертит:
«Ах, Лукьян Петрович, вы давеча обещали мне гулять». — «Не могу, милая дева, устал». — «Да что вы, право. Уж и лошади готовы. Поедем верхами». А я лошадей с детства боюсь. Стою перед ней, отнекиваюсь, как могу, а она меня подталкивает, глядь, я уже у конюшни. А то щекотать начнет… Тут не только на лошадь, на колокольню взберешься. Избавился я от этих прогулок только тогда, когда упал с проклятой кобылы и сломал ногу. Прелестница моя так хохотала, что я думал, помрет в коликах. Привезла она меня домой, уложила в кровать и стала за мной ухаживать. Но как, господа! Нет бы что поесть или выпить, она таскала мне огромные букеты цветов и каких-то пахучих, очень жестких в стеблях трав. «Что вы мне сено носите? — спрашивал я. — Чай, не конь?» А она мне: «Ах, кабы мне выпала болезнь, я б желала лежать в зеленых лугах!» — и сует мне эту осоку в голова. Шея в царапинах, одеяло в репьях, в чае плавают сухие лепестки и что-то, судя по запаху, совсем непотребное. Слава богу, явились через неделю сослуживцы с руганью, что, мол, не являешься в цейхгауз, и в тот же вечер унесли меня на носилках в лазарет. Так она, негодница, и туда приходила. Как услышу ее хохот под окном, одеяло до бровей, потому что знаю — сейчас букетами обстреливать начнет. Теперь понимаете, братцы, почему я до сих пор не женат? — закончил свой рассказ Лукьян Петрович под общий смех. — Правда, сейчас мне кажется, что она просто меня дурила, а если из нас двоих и был кто-то зело глуп, так то была не она.
Гости не захотели остаться в долгу, каждому было, что вспомнить, за одной любовной историей следовала другая.
«Как бы исхитриться и свернуть их на политику, — думал Саша, — а там можно будет и вопросик ввернуть». Но рассказы шли сплошняком, как доски в хорошо пригнанном заборе, и неожиданно Саша размяк, перед глазами высветился охотничий особняк на болотах, и он увидел Анастасию: надменную, потом веселую, потом нежную…
Любовные истории, наконец, истощились. Кто-то уже похрапывал над пустой рюмкой, догорели свечи до плавающего фитилька, и Марфа пришла ставить новые.
— А скажите, господа, что вы знаете про Черкасского, смоленского губернатора? — Саше показалось, что это не он, а кто-то другой задал вопрос, и удивился, кому еще мог понадобиться этот загадочный человек.
Старики очнулись от спячки и заговорили все разом.
— В Смоленске губернаторствовал Войтинов, если память моя еще не продырявилась. Нет, не Войтинов, а Воктинов.
— Воктинов никогда смоленским губернатором не был и вообще не был губернатором, а был капитан-командором в Кронштадте, и звали его не Воктинов, а Воктинский. Он был поляк и кривой на один глаз.
— К чему сии гипотезы? — величественный Замятин развернулся в кресле, упер руку в бок и с видом значительности, ни дать ни взять римский император, продолжал: — Сиятельный князь Иван Матвеевич Черкасский, племянник покойного кабинет-министра, действительно состоял в смоленских губернаторах. Не больно-то он стремился оставить столицу, но против Бирона не пойдешь. Государыня Анна Иоанновна души в Черкасском не чаяла, Бирон и услал его подальше. Да и как не заметить такого мужчину? Я его видел в те времена.
Замятин выпрямился, вскинул голову и сложил губы сердечком, как бы давая возможность слушателям представить Черкасского во всей красе.
— Горячий был человек, — продолжал он, — красив, чернобров, черноглаз, весь такой, знаете… как натянутый лук! Немцев не любил. Да и кто их любил? Да молчали… А он не молчал. Говорил безбоязненно, что хотел. Мол, теперь в России жить нельзя, мол, кто получше, тот и пропадает. А за такие слова в те времена…
— Опять, Иван Львович, больше других знаешь? — заметил Друбарев. — Язык у тебя прямо бабий — никакого удержу!
— А почему не рассказать? — Замятин смущенно посмотрел на приятеля и сразу как-то уменьшился в размерах. Видно было, что подобные замечания делаются частенько и что Замятин признает за Друбаревым право на такие замечания. — Почему не рассказать? — повторил он виновато. — Дело давнее, а Сашенька интересуется.
— Очень, — искренне заверил Саша. — Продолжайте, прошу вас.
— Плесни-ка мне жженочки холодной, — попросил Иван Львович. — Нету уже? Тогда хоть поесть принеси и рюмку водки.
Когда Саша вернулся со штофом водки и закуской, гости уже разошлись, и только Замятин, как захмелевший пан, сидел у стола, свесив голову на грудь и шумно всхрапывал. Саша тронул его за плечо.
— Нет, милый, — вмешался Друбарев, — тебе его не разбудить. Скажи Марфе, чтоб постелила Ивану Львовичу в кабинете. Да пусть принесет туда колпак, войлочные туфли и мой тиковый халат.
— А как же его рассказ? — огорчился Саша.
— Поменьше бы ему рассказывать да побольше слушать, — вздохнул Друбарев.
«Вот ведь какая штука — жизнь, — думал он, — нет в ней никакой логики и смысла. И слава Богу. Потому что будь в ней логика, сидел бы мой велеречивый друг за решеткой. Что есть в России более секретное, чем „черный кабинет“? Человеку, который там служит, с собственной тенью нельзя разговаривать, язык надлежит проглотить! Перлюстрация иностранных писем — подумать страшно! А этот хвастун с каждым норовит поделиться своими знаниями. Как на него, дурня, еще не донесли?»
Утром Саша попытался возобновить вчерашний разговор, но Замятин был скучен и немногословен.
— За что Черкасского пытали и на каторгу сослали? Про то один господь знает да еще Тайная канцелярия.
— Она знает, да молчит, — вздохнул Саша.
— И правильно делает. Если все будут знать, что людей без всякой вины по этапу в Сибирь гонят, то какой же в государстве будет порядок?
— Иван Львович, — укоризненно заметил Друбарев, — зачем Саше знать твои дурацкие измышления по поводу порядка в государстве нашем?
Замятин с тусклой миной жевал томленную в сметане капусту, потом вдруг улыбнулся, заговорщицки подмигнул Саше.
— Сказывают, что попал на дыбу Черкасский из-за женских чар, — и, видя недоверие на лице Саши, он добавил, — князя оклеветали, а виной тому была ревность к некой красотке-фрейлине, фамилию ее запамятовал.
— Не может этого быть! — воскликнул Саша. — Тут непременно должно быть политическое дело. Ведь с Черкасским и другие люди на каторгу пошли.
— А ты откуда знаешь? — Замятин звонко ударил ложечкой по маковке вареного яйца. — А если и пошли на каторгу, то все по вине той же юбки. Точно так, друзья мои… Это со слов самого Бестужева известно.
— Кого? — крикнули Саша и Лукьян Петрович в один голос. Замятин подавился желтком, закашлялся, потом долго пытался отдышаться, ловя воздух широко раскрытым ртом.
— Все, Саша, — сказал он, наконец. — Больше я тебе ничего не могу сказать. Но поверь — «шерше», Саша, «ля фам»…