Путь к Синему мосту шел через Малую Морскую, и потому Лядащев решил для порядка наведаться к шустрому другу своему Саше Белову. Может, сей юноша уже протоптал тропочку к покоям светлейшего князя Черкасского…
Белова дома не оказалось. Лядащева сразу провели в кабинет хозяина. Вид у Друбарева был до чрезвычайности испуганный. Он боялся смотреть гостю в глаза и суетливо переставлял на столе письменные принадлежности, сдувая с них невидимую пыль.
— Я могу сесть? — вежливо спросил Лядащев. Старик глянул на него диковато, кивнул как-то вбок.
— Я хотел видеть квартиранта вашего, Белова, — продолжал Лядащев, — но экономка ваша сказала, что он в отсутствии, при этом плакала и клялась, что ничего не знает.
— Она и впрямь ничего не знает, — прервал Лядащева старик. — Оставьте в покое бедную женщину.
— Да ради бога. Она мне ни в коей мере не нужна.
Разговор зашел в тупик, потому что Друбарев начал вдруг истово клясться, что тоже ничего не знает и знать не хочет, что он человек тихий, но, однако, защитники и у него найдутся, и прочая, прочая. Большого труда стоил Лядащеву выведать, что Саша ушел из дому вчера утром, а вскоре нагрянули драгуны с обыском, перерыли весь дом, требовали Сашеньку и кричали матерные слова. Хотели было и его, старика, с собой прихватить, но он им сказал, что он человек тихий, и прочая, прочая…
Друбарев прервал себя на полуслове, словно опомнился вдруг, вытаращил глаза и умолк, став похож на старую, испуганную сову. Главной заботой его сейчас было не проговориться этому строгому господину (Саша поведал, на какой ниве он сеет и пашет!) о том, что произошло вчера вечером. А случилась вещь невероятная!
Сашеньку они так и не дождались, а в сумерках в дом заявилась чрезвычайно измученная, а может быть, и больная, пугливая, нервная девица и назвалась Лизой (страшно вслух произнесть!), камеристкой беглой Ягужинской.
— Да в моем доме тебе что? — вскричал тогда в панике Друбарев.
Девица бубнила имя Белова, говорила, что Саше угрожает опасность, хватала Лукьяна Петровича за халат, заклинала всеми святыми спрятать ее где-нибудь и, наконец, упала в обморок.
Девицу отходили, накормили, обрядили в Марфины русские одежды, в которых она потонула и не только не могла выпростать руку или ногу, но даже исчезла в душегрее целиком, словно аистиха, прячущая под крылом голову. Девице наказали помнить, что если, не приведи господь, опять драгуны, то она никакая не камеристка и не Лиза, а Наталья и племянница, прибывшая из Ржева. Ох, грехи тяжкие, как трудно жить на свете!
Из дома Друбарева Лядащев, к своему удивлению, вышел в хорошем настроении. Белов всегда был в горячих точках, следовательно, он при деле. А что драгуны его дома не застали, так это значит — дело не связано с Лестоком. Но не эти мысли подействовали благотворно на Лядащева, не разговор с Друбаревым, а он сам. Есть еще на свете такие старики… У тебя все суета, склоки, подозрения, а потом встретишь чистую душу и словно омоешься ее добротой. Да на месте Друбарева другой бы давно Сашку с квартиры прогнал, а этот готов все грехи на себя взять, только бы оставили мальчишку в покое! Ну что ж, поищем Мятлева…
Усадьба Черкасских стояла в стороне от Синего моста за чахлой березовой рощицей. Высокий дом с крутой голландской крышей и длинными одноэтажными пристройками стоял в окружении парка.
Лядащев вошел в богатые, украшенные золотой лепниной, ворота и тут же был остановлен гайдуком в синем кафтане.
— Мне нужен Амвросий Мятлев, садовник. Он служит здесь? Синий гайдук исчез, и вместо него появился другой — такой же высокий, мрачный, но в белых одеждах. Лядащеву пришлось повторить свой вопрос, гайдук рассматривал его крайне подозрительно, морщился, собирал в гармошку лоб, давая непосильную работу мозгам, в какой-то момент, видно, решил выставить Лядащева на улицу, но потом смирился.
— Служит. Подождите в покоях.
— Нет. Я лучше в клумбах погуляю. Вызови Мятлева сюда. «Вот и удача. Хоть что-нибудь, да вызнаю у Амвросия!» Над кустом роз трудолюбиво жужжали пчелы, Лядащев склонился над пахучим кустом.
Сзади раздался деликатный кашель. Он быстро оглянулся. На него смотрели черные, как агатовые брошки, вытаращенные от ужаса глаза. Он… Мятлев. Да что ж ты так трусишь-то, друг сердечный?
— Господин Лядащев, — просипел садовник, могучий детина в расцвете возраста и сил, — зачем звать изволили?
— Тихо ты! Да не трясись. Я поговорить хочу. Пойдем за ограду, прогуляемся.
Они пошли вдоль узорной решетки, отделяющей усадьбу от города. После первых же вопросов ужас Амвросия Мятлева сменился вдруг глубокой задумчивостью и такой бестолковостью, что Лядащев с трудом сдерживался, чтобы не огреть садовника кулаком по могучей спине. Нет, никакого Котова он не знает и знать не может, понеже он у княгини служит, а у князя двор свой. Когда князь вернулся из Москвы, он не помнит. Его дело газон стричь да за оранжереей ухаживать, а более он ничего не знает. Нет, с дворней говорить он не будет, потому что у них дом особый, господа необычные, а посему здесь и дворня не такая, как у прочих… После угроз раздраженного Лядащева, Амвросий стал вести беседу в будущем времени, ладно, сам будет посматривать, ладно, что увидит, то скажет…
Железным голосом Лядащев сказал ему, что наведается завтра. Сторож ничего не ответил, только кланялся униженно.
Деревенька Холм-Агеево с пятиглавым храмом и господской мызой раскинулась на трех холмах на месте уничтоженного когда-то пожаром чухонского селения. Чухонцы оставили выгоревшие до дна родные гнезда и ушли неизвестно куда, а на погорелье — не пропадать же расчищенной от леса земле — вскоре поселились вятские крестьяне, согнанные с родных мест для осваивания новой территории.
Построенные в один ряд крестьянские избы разместились на длинном, со срезанной верхушкой холме, храм со стройной розовой колоколенкой увенчал собой высокую, равнокрутую, как курган, горку, на третьем холме, полого сбегавшем южным своим склоном к чистой, холодной от подземных ключей речке, разместилась одноэтажная, крепко сбитая бревенчатая господская мыза.
Приезд в деревню несказанно изменил Никиту. Родной воздух вливался в его легкие, как чудодейственное питье, составленное из компонентов «Бодрость, Веселье и Жизнерадостность». Сутулая фигура его распрямилась, лицо разгладилось и похорошело от живого блеска глаз и ласковой, словно удивленной улыбки. Он, наконец, вернулся домой! Как он не понимал этого раньше? Петербургский дом, пусть собственный, — это не то, это просто жилье, еще не обжитое и потому неуютное, а здесь все родное до слез.
Чистые полупустые горницы, маленькие окна — стекла мутны, кое-где еще остались слюдяные вставки, но из этих окон открывался простор необъятный: речка в кудрявых ракитах, поля с золотыми стогами, а дальше до горизонта сосновые, корабельные леса. А выйдешь на крыльцо, пять ступенек вниз, и ты в другом, пленительном мире детства.