20 октября 1938.
Так и не лег спать. Всю эту ночь, теплую, звездную, я колесил без цели на своем драндулете. Прокатился по Елисейским полям до площади Согласия, по набережным. Потом попал в затор — дорогу мне перегородил караван тележек и грузовиков, штурмовавших Чрево Парижа. Я вышел из машины и тотчас заблудился среди груд овощей и фруктов. В самой сердцевине города был словно разбит громадный огород или фруктовый сад, благоухающий острыми и сладкими запахами, грубые краски которого казались еще резче в освещении фар и газовых фонарей. Поначалу подобное изобилие рождает в памяти завтрак Гаргантюа. Однако постепенно его избыточность делает нелепой саму мысль о питании, подавляет всякий аппетит. Я плутал среди пирамид из цветной капусты, гор из кольраби, я чудом не был погребен под лавиной лука-порея, устремившейся по сточной канавке после того, как самосвал вывалил свой груз прямо на тротуар.
Неверно думать, что такое обилие съестного его принижает. Наоборот — возвышает, делая неупотребимым, уничтожая в зародыше даже мысль о том, что все это пища. Не пища, а уже ее идея. Соответственно у моих ног была простерта идея яблока, идея гороха, идея моркови…
Кроме прекрасной торговки речной рыбой, свеженькой, сверкающей чешуей, как русалка, остальные местные дамы оказались жирными и хамоватыми. Поэтому моим вниманием целиком завладели городские силачи — грузчики, вследствие моего несомненного с ними сходства. Широкие спины, огромные ручищи, стрижка под полубокс или под горшок. Все похоже, однако, это чисто внешнее сходство, поскольку их фория не возвышенна, утилитарна, нечто подсобное. Поэтому они всего лишь, попросту говоря, амбалы, а не форы. Я представил себе истинного фора парижского рынка, могущественного и щедрого, победно вскинувшего на свои гигантские плечи рог изобилия, откуда неиссякаемым потоком низвергаются сокровища — цветы, плоды, самоцветы.
28 октября 1938. Узнал из энциклопедии, что титан Атлас, оказывается, поднял на плечи не землю, не земной шар, с каковым его обычно изображают, а небо. К тому же так называется гора, которую вполне можно представить опорой небес, но, разумеется, уж никак не земли. Еще один пример злокозненной инверсии, посредством которой принижают подвиг одного из величайших форов, водрузившего себе на плечи разом и звезды, и луну, и Млечный Путь, и туманности, и кометы, и солнце. Его голова, воздетая в небеса, сама стала небесным светилом. А все переиначили — вместо голубой, золотистой бесконечности, которая одновременно увенчивала и осеняла его чело, на титана взгромоздили земной шар, чудовищный ком грязи, который пригнул ему затылок, застит зрение. Герой низвергнут и унижен, добровольное превратилось в подневольное, а наименование «титан» в данном случае стало синонимом просто силача.
Однако, чем больше я думаю об этом мифологическом герое, уранофоре, астрофоре, тем больше укрепляюсь в мысли, что он и есть тот идеал, к которому мне должно стремиться, дабы исполнить свое жизненное предназначение. Бог даст, мне доведется взвалить на плечи некую драгоценную, священную ношу. Это и будет наивысшим моим триумфом, когда я пойду по земле, обременив свой затылок еще более яркой, сияющей звездой, чем та, что указала путь волхвам…
30 октября 1938. Сегодня утром Жерве приезжал забрать новенький спортивный «Рено». Чтобы умерить свою неприязнь к этим пижонским лимузинам, я деру за их продажу зверские комиссионные. Восхищенный своей новой тачкой Жерве был, как никогда, упоен собственным социальным успехом, для достижения которого, как он наверняка полагал, необходим исключительный талант, существовавший, разумеется, лишь в его воображении. Ему только что стукнуло тридцать шесть, и он мне объяснил, что это подлинный расцвет жизни, вершина горы, на которую взбираешься с рождения, потом же следует спуск, заканчивающийся смертью.
На самом же деле, по моим наблюдениям, Жерве было тридцать шесть и десять лет назад, когда мы с ним познакомились, и еще раньше, не исключено, что он уже родился тридцатишестилетним. Просто всегда он выглядел моложе своих лет, а теперь вскоре будет выглядеть старше, а с годами — намного старше.
Каждый мужчина должен всю жизнь пребывать в своем «лучшем возрасте» — тянуться к нему, пока не достиг, и удерживаться в нем, когда уже перешагнул. К примеру, Бертрану всегда было полновесных шестьдесят, а Клод обречен навсегда остаться семнадцатилетним пареньком. Что до меня, то я вечен, я — лишь зритель драмы ветшания, который с чуть грустным безразличием наблюдает один за другим расцветы и упадки очередных поколений, как лесная скала — круговорот времен года.
Общение с Жерве одарило меня еще одной идеей, свежей и вдохновляющей. Жерве не что иное, как сверхприспособленец. Медицине надо бы получше изучить данное явление, а педагогам впредь поостеречься: как бы в стремлении научить детей приспосабливаться к любым обстоятельствам, невзначай не воспитать из них таких вот сверхприспособленцев.
Сверхприспособленцы чувствуют себя в привычном окружении как рыба в воде. Рыба сверхприспособлена к жизни в водной среде, но ведь ее благополучие целиком зависит от качества воды. Попробуйте-ка поместить ее в более теплую, чем она привыкла, воду или в более соленую, или, скажем, водоем вдруг обмелеет… Выходит, что лучше быть не сверх, а просто приспособленным к среде, как, например, амфибии, которым не слишком-то уютно ни в воде, ни на суше, но и там и сям они могут выжить. Не желаю Жерве беды, но существует опасность, что, стоит судьбе нанести ему удар, нарушить привычный образ жизни, и Жерве уже трудновато будет вновь войти в колею. А вот мы, амфибии, умеющие сидеть разом на двух стульях, привычные к переменам, снесем любое изменение среды.
4 ноября 1938. Всякий раз, когда прохожу мимо Лувра, я себя корю, что редко там бываю. Жить в Париже и не ходить в Лувр, бред какой-то! Я не был там целых два года, и вот сегодня вечером наконец собрался. Наиболее зримым обретением стало осознание значительности произошедшей во мне перемены. Тому свидетельство — хотя бы изменение моих пристрастий.
Не понимаю людей, ухитряющихся стерпеть без слез сияние, излучаемое этим скопищем шедевров. Как завораживает архаический Аполлон с острова Патмос! Чарует несоответствие между величавой позой тела — монолитного, словно колонна, со сросшимися ляжками, прижатыми к торсу руками, — и загадочной улыбкой, коснувшейся его просветленного лика, нежность которой лишь подчеркивают шрамы, избороздившие мрамор.
Представляю, какой бы стала моя жизнь, если бы этот бог в меня вселился, направлял денно и нощно. Да нет, я совершенно не способен представить, как бы я вынес жар этого метеора, который рухнул к моим ногам после двухтысячелетнего падения. В этой статуе воплощена главная цель искусства: хоть чуточку утолить страдания наших душ, измученных временем, точнее — его разрушительной силой, смертностью всего живого, неотвратимостью гибели всего, что нам дорого, — прикосновением к вечному. Потому творения искусства — лучшее для нас лекарство, долгожданная тихая гавань, глоток воды в безводной пустыне.
В античных залах я дольше всего разглядывал скульптурные бюсты, обращаясь ко всем этим лицам, столь явственно выражавшим ум, честолюбие, жестокость, самодовольство, реже — доброту, благородство, с одним и тем же вопросом, с тем самым, который всегда остается без ответа: какого действа вы, маски, порождения какой жизни, какой культуры?