Роттенбург был совершенно безлюден, добропорядочные бюргеры и даже полицейские спали без задних ног, только часы где-то в вышине, вероятно на ратуше, мерно отбивали раз и навсегда установленные промежутки времени, беспрерывно трещали в окрестных садах цикады, а за всей этой картиной безмолвно наблюдал великан Аргус [47] — тысячеокое южное небо. Наконец, утомившись, Арсений заснул возле какой-то глухой каменной преграды, а когда открыл глаза, в округе уже пели петухи, светало. Оказалось, что он задремал у старинной крепостной стены. Сеня поспешил подняться наверх по крутой винтообразной лестнице. Зрелище просыпающегося города стоило того, чтобы проделать долгий путь из Веймара и скоротать ночь на улице. Маленький Роттенбург, который можно было обойти целиком по городской стене, расположенный на холмах в окружении густых дубрав, являл собой сказочное зрелище. Казалось, время здесь давно остановилось. В центре возвышалась ратуша с позеленевшим шпилем, рядом, как водится, была рыночная площадь, а все пространство вокруг заполняли теснившиеся друг к другу островерхие красные черепичные крыши, кое-где с флюгерами на коньках и разной высоты крестоносные церковные шпили.
Одна из узеньких улочек приковала внимание Арсения: она взбиралась вверх, и не было видно, что же там дальше, на горе. Он спустился по лестнице, скрывавшейся в крепостной башне, и оказался прямо напротив мощеного подъема. Пройдя буквально несколько домов с узкими фасадами, он оказался на пересечении с другой улицей. Старый четырехэтажный дом, впрочем свежеоштукатуренный, привлек его внимание тем, что на углу перекрестка становился уже двухэтажным. Внутри у Арсения что-то шевельнулось: «А я ведь такое где-то видел!»
Он поднял голову уже инстинктивно — подсознание подсказывало ему, где искать. И тут же перед глазами оказалась знакомая вывеска с оленем, все такая же выразительная, как прежде, только заново позолоченная: «Конечно, видел, и не раз! А может, я опять сплю?» Он укусил себя за руку повыше большого пальца и даже вскрикнул от боли — он уже забыл, что немецкая шавка хватила его именно за это место. «Ясно, что не сплю.
это просто бред из-за вчерашних волнений. Да и ночь на ногах наедине с бутылкой вина — еще не такое привидится!»
Арсений обернулся: крепостная башня на улице, по которой он шел, почти исчезла из виду. Забежал за угол: вторая улица уходила вверх, а главное, в конце ее старинный церковный шпиль невозмутимо плыл в пуховых облаках. Сомневаться в реальности происходящего и в собственной трезвости было бессмысленно, но голова у Сени все-таки пошла кругом, и он закрыл глаза, растирая пальцами виски, простоял так несколько минут, покачиваясь. Когда более-менее успокоился, то увидел на стене под «золотым оленем» латинские буквы монограммы «KD», а чуть ниже — мраморную доску, которая не «фигурировала» в его снах. Приблизившись, прочитал надпись, тут же перевел на русский: «В этом доме в 1355 году во время паломничества к Святому Престолу на пути из Роскилле в Ватикан останавливался на отдых Его Величество Король Дании Вольдемар III». Далее была указана дата установки доски «ста раниями штадтрата на средства горожан» — в 1905 году к 550-летию памятного события. Бедный художник почувствовал, что сердце у него готово выскочить наружу. Еще и еще раз перечитал мемориальную надпись. Все говорило об одном: его детское прозвище «родом» из Роттенбурга, из этого сна наяву, а загадка, откуда взялся сам сон, прошедший через всю жизнь Десницына, так и оставалась неразгаданной.
«Это одному Богу ведомо, — решил Арсений, — значит, мне и знать не положено. Единственное, что следовало бы сделать, так это, пожалуй, набросок с натуры!» Последнее не представляло никакой сложности: этюдник с соответствующими принадлежностями Арсений всегда имел при себе. У него даже был с собой холст. Один-единственный — на всякий случай. Вот и наступил подходящий момент им воспользоваться. Он установил видавший виды этюдник прямо на перекрестке (в столь ранний час Роттенбург еще спал), достал принадлежности и принялся за набросок. Работал спокойно, уверенно, так, будто делал что-то очень важное, точно этот скромный этюд проводил какую-то незримую и непонятную границу между всей его предыдущей жизнью и тем, что последует дальше.
Десницын писал на одном дыхании, не прерываясь, пока вдруг по спине не пробежал странный холодок — признак чужого присутствия. Рука с кистью застыла в воздухе, художник повернул голову. В двух шагах от него стояла девочка лет пяти. С любопытством наблюдая за тем. как взрослый дядя рисует, она спокойно сосала палец. Девочка явно была не из простых: в нарядном голубом платьице с буфами на плечиках, с кружевными воланчиками, в капоре, тоже с кружевами и атласными лентами. Она приветливо улыбалась. «Какой милый ребенок!» — удивился Арсений, которого обычно раздражали «одинаковые» сонные немецкие дети, улыбнулся в ответ и продолжил писать. Через некоторое время снова отвлекся — захотелось что-нибудь сказать малышке, но та уже куда-то упорхнула. Тут Арсений вспомнил о Звонцове (вчерашняя обида улеглась): «Как он там один, без денег? Немка еще до Веймара не добралась, да и вряд ли она так скоро забыла обиду. А я все-таки виноват…» Не доделав работу, он сложил этюдник и направился туда, где вечером оставил Вячеслава.
Когда Арсений ушел разгуливать по ночному Роттенбургу. Звонцов, удрученный всем произошедшим, еще какое-то время простоял в раздумье на безлюдной улице, а потом вернулся в ресторанчик. Здесь он сиротливо пристроился в самом углу, так как заказать ничего не мог, а торчать в одиночестве, даже под защитой звездного неба, не хотел. За соседним столиком сидел чрезвычайно колоритный немец. Его тучная фигура, мясистая физиономия с крупно вылепленными выразительными деталями привлекла бы внимание любого, кто так или иначе причастен к изобразительному искусству, тем более — русского скульптора. Это был любимый типаж звонцовских опусов в графике и ваянии. Чтобы не тратить времени зря, Звонцов достал свой рабочий блокнот, фаберовский карандаш и быстрыми, отрывистыми штрихами начал «творить» образ.
В этот момент два подгулявших бюргера принялись ссориться. Один, выпивший, как видно, больше, крикнул другому полушутя: «Если эта сделка не состоится, я тебя убью, черта плешивого!» Тут Звонцову пришла в голову озорная мысль: используя типично немецкий образ своего соседа, попробовать нарисовать для начала портрет Ауэрбаха, которого счел виной своих бед и неприятностей, вспомнив про издевательскую кляксу из бумаги. В портрете скульптор-честолюбец задумал вволю покуражиться, воплотить всю свою накопившуюся неприязнь к Германии и к немцам вообще. Ауэрбах выходил ужасным.
Рисунок получался не простой, не из тех штудий уличных художников, которые передают прежде всего внешнее сходство с оригиналом. У Звонцова как бы само собой выходило нечто концептуальное: на портрете в лице хоть и пожилого, но не столь уж дряхлого и совсем не изможденного тяжелым недугом господина явно проступали признаки агонии, будто изображаемый лежал на смертном одре и жить ему оставалось считанные минуты: запавшие глаза мутно глядели из-под полуприкрытых отяжелевших век, крупный нос заострился, нижняя челюсть безвольно утонула в двойном подбородке, рот искривился судорожной гримасой. Конечно, рисунок был чересчур мрачным и не имел видимого отношения к реальности, но страдание, возможно, предугаданное, «подсмотренное» в будущем, добавляло трагической значительности образу немца. Трагической в античном, Софокловом понимании.