Проведя три месяца в тюрьме предварительного заключения в Лиме, священник из Кахатамбо, приехавший в столицу всего на четыре дня, чтобы выпросить новую статую Христа для церквушки своего селения, потому что прежней хулиганы оторвали голову, и потрясенный перспективой быть обвиненным в покушении на убийство и провести остаток дней своих в тюрьме, не выдержал: сердце его разорвалось, и он скончался. Его смерть взбудоражила общественное мнение и имела губительные последствия для защиты. Теперь газеты отвернулись от импортированного адвоката, обвинив его в казуистике, мошенничестве, колонизаторских замашках, неуважении к стране пребывания. Мало того, ему приписали, будто он своими антихристианскими инсинуациями, достойными Сивиллы, довел до смерти доброго пастыря. Судьи же, как гибкий тростник на ветру, склонились на сторону прессы; адвоката лишили права голоса, как иностранца, затем его лишили права выступать перед верховным судом, а затем последовало решение, принятое всей прессой под националистический трезвон: итальянец, как персона нон грата, был выслан на родину.
Кончина священника из Кахатамбо спасла мать, дочь и постояльцев от угрозы обвинения в покушении на убийство и сокрытии преступления. Вслед за прессой и общественным мнением прокурор вдруг проникся симпатией и доверием к сеньорам Бергуа и принял, как было вначале, их версию события. Новый адвокат Лучо Абриля Маррокина, местный юрист, применил новую стратегию: он признал, что подзащитный совершил преступление, но настаивал на полнейшей безответственности его по причине врожденной паропсии и анемии, усугубленной шизофренией и другими отклонениями из области психопатологии, о чем известные специалисты уже высказали свое мнение. Как убедительное доказательство был приведен тот факт, что обвиняемый среди четырех женщин, проживавших в «Колониальном пансионе», избрал самую старую и к тому же хромую. Во время заключительной речи прокурора, драматический эффект которой довел лицедеев этого спектакля до экстаза, а публику до исступления, дон Себастьян, прежде молчаливо и недвижно сидевший на стуле, как если бы суд совершенно его не касался, вдруг медленно поднял руку (глаза его покраснели – от усилия ли, от ярости или унижения?) и твердо указал на Лучо Абриля Маррокина. Он держал руку вытянутой ровно минуту, что было зафиксировано одним из журналистов с помощью хронометра. Жест был воспринят как нечто исключительное, как если бы конная статуя Симона Боливара [51] пустилась вскачь… Суд признал справедливым доводы прокурора, и Лучо Абриль Маррокин был заключен в сумасшедший дом.
Семейство Бергуа уже не смогло оправиться. Отсюда началась его моральная и материальная деградация. Разоренные больницами и судами, Бергуа вынуждены были отказаться от уроков на фортепиано (а вместе с этим и от мечты увидеть когда-нибудь Розу артисткой с мировым именем). Затем им пришлось до минимума сократить свои расходы и во всем себе отказывать, они опустились. Старый дом постарел еще больше, его насквозь пропитала пыль, в нем поселились полчища пауков, его медленно пожирала моль. Жильцов стало меньше, и социальная категория их значительно снизилась: ныне здесь жили служанка и грузчик. Бергуа до дна испили чашу унижения в тот день, когда в дверь постучал нищий и сказал ужасную вещь: «Это здесь колониальная ночлежка?»
И так, день за днем, месяц за месяцем, прошло тридцать лет.
Казалось, семейство Бергуа уже привыкло к своему нищенскому существованию, как внезапно что-то заставило его встряхнуться, будто и над ним, точно атомный взрыв над японскими городами, разразилось нечто. Вот уже много лет в доме не слышно было радио, столько же времени семейный бюджет не позволял покупать газеты. События, происходящие в мире, доходили до Бергуа очень редко, да и то в сплетнях и пересудах неграмотных жильцов.
Однако – какой случай! – в тот вечер водитель грузовика из городка Кастровиррейна вдруг расхохотался, грязно выругался и, сплюнув, пробормотал: «Опять этот псих! Укокошить бы его!» При этом он бросил на затянутый паутиной столик гостиной только что прочитанную газету «Ультима ора». Бывшая пианистка подняла ее и стала листать. Вдруг она побледнела, будто ее поцеловал вампир, и, громко зовя мать, выбежала из комнаты. Обе женщины читали и перечитывали крохотную заметку, а затем по очереди прокричали ее дону Себастьяну, который, без сомнения, все понял, ибо в тот же момент с ним случился один из его тяжелых припадков, когда он начинал икать, громко плакать, обливаться потом и метаться как одержимый.
Какая же новость вызвала такую тревогу в семействе, переживавшем свой закат?
На заре прошедшего дня в одном из переполненных больными покоев психиатрической лечебницы имени Виктора Ларко Эрреры, расположенной в районе Магдалена-дель-Мар, пациент, проведший в ее стенах достаточно времени, чтобы уже получать пенсию по старости, зарезал фельдшера ланцетом. Вслед за этим он задушил тихого старичка, спавшего на соседней постели, и убежал в город, ловко перебравшись через стену, отделявшую больницу от набережной. Его поступок удивил всех, потому что пациент этот был на редкость смирным, никто никогда не видал его в плохом настроении и не слышал, чтобы он повысил голос. Единственным его занятием за тридцать лет в больнице было отправление воображаемой церковной службы в честь Господа Лимпийского и раздача несуществующих облаток для несуществующих причащающихся. Прежде чем убежать из больницы, Лучо Абриль Маррокин, только что достигший расцвета лет для мужчины – ему исполнилось пятьдесят, написал весьма вежливую прощальную записку: «Мне очень жаль, но я вынужден бежать. Меня ждет пожар в одном старом городе Лимы, где хромоножка, горячая как огонь, и ее семья наносят смертельную обиду Богу. Я получил наказ погасить огонь».
Сделает ли он это? Погасит ли огонь? Возникнет ли он из забвения, чтобы снова ввергнуть семейство Бергуа в кошмар, как сейчас он поверг его в страх? Как закончит свои дни охваченная паникой семья из Айякучо?
Памятная неделя началась ярким событием, хотя и без эксцессов, отличавших нашу встречу с ресторанщиками. Я был свидетелем и даже участником этого события.
Хенаро-сын все свое время отдавал изобретению нововведений к нашим программам. Однажды он решил, что, для того чтобы сделать радиосводки более хлесткими, их следует сопровождать интервью. Он заставил заниматься этим и меня, и Паскуаля, и с тех пор мы начали ежедневно передавать в ночной сводке интервью на какую-нибудь актуальную тему. Для Информационной службы это означало увеличение объема работы (хотя и без увеличения жалованья), но я не роптал, потому что брать интервью было довольно интересно. Задавая вопросы в студии на улице Белен или перед микрофоном танцовщице ночного кабаре, члену парламента, футболисту или одаренному дитяте, я понял: абсолютно все может стать темой для рассказа.
Еще до вышеупомянутого яркого события самым интересным типом, которого я интервьюировал, был тореро из Венесуэлы. В тот сезон он имел огромный успех, выступая на арене «Ачо». Уже после первой корриды он получил несколько почетных трофеев – бычьи уши, после второй – это было поистине фантастическое зрелище! – ему подарили ногу убитого им животного и толпа понесла его на плечах от реки Римак до его отеля на площади Сан-Мартина. Однако в ходе третьего – и последнего – своего боя (входные билеты он сам перепродавал по астрономическим ценам) он практически и быков-то не видел: его охватил панический страх, и он бегал от рогатого противника все время своего выступления. Тореро не провел ни одного достойного пасе [52] , а убил лишь немногих, так что на втором быке – бывает же! – получил четыре предупреждения. На трибунах разразился величайший скандал, зрители даже пытались поджечь арену и линчевать венесуэльца, которого под громкое улюлюканье и сквозь град пущенных в него подушек для сидения полицейским пришлось сопровождать до самой гостиницы. На следующее утро, за несколько часов до отлета, я встретился с ним в холле отеля «Боливар». Я совершенно растерялся, обнаружив, что тореро был намного глупее быков, против которых выступал, и обладал равными с ними способностями выражать свои мысли. Он просто не мог связать трех слов, путаясь во временах и глаголах, а его манера соотносить свои идеи заставляла меня вспомнить о мозговых опухолях, нарушениях речи и человеко-обезьянах. Форма изложения мысли была не менее удивительной, чем ее суть. Тореро говорил с кошмарным акцентом, постоянно употребляя уменьшительные слова и сокращения, а в минуты умственных провалов издавал какие-то зоологические урчания.