При воспоминании о Лиме, где я работал в семи местах, что едва могло прокормить нас и дать возможность читать, я писал урывками в те редкие свободные минуты, когда уже валился с ног от усталости, – при воспоминании обо всем этом у меня волосы вставали дыбом, и я клялся, что не вернусь на родину даже покойником. Кроме того, Перу всегда казалась мне страной печали.
Поэтому договоренность сначала с газетой «Экспресо», потом с журналом «Каретас» об обмене моих статей на два ежегодных авиабилета была для меня манной небесной. Месяц, проведенный нами в Перу (чаще всего зимой – в июле или августе), позволял мне вновь окунуться в привычную атмосферу, вернуться к пейзажам и людям, о которых я пытался писать в течение одиннадцати предыдущих месяцев. Мне была очень полезна (не знаю, как с точки зрения литературной деятельности, но психологически – бесспорно) инъекция энергии от встречи с Перу. Так приятно было вновь услышать речь перуанца, все эти словечки, восклицания, выражения, возвращавшие меня в среду, духовно мне близкую, но от которой я с каждым годом все больше отдалялся.
Поездки в Лиму, таким образом, были как бы отдыхом, тем не менее я буквально не знал ни минуты покоя и возвращался в Европу совершенно измотанным. Принимая ежедневные приглашения от обширного клана родственников и друзей на обеды и ужины, все свободное время я посвящал сбору материала. Так, однажды я отправился в зону Альто-Мараньона [73] , чтобы видеть, слышать, осязать мир, ставший фоном в романе, который я писал в то время. На следующий год в сопровождении своих отзывчивых друзей я занялся систематическим изучением ночных притонов – кабаре, баров, публичных домов, где протекала горькая жизнь героя другой моей книги. Сочетая в себе приятное с полезным, так как эти «исследования» отнюдь не являлись обязательными, а если и были таковыми, то в изрядной степени развлекали меня сами по себе, не говоря о том, что были нужны для литературной работы. Во время этих поездок мне довелось заниматься тем, что никогда меня не увлекало, пока я жил в Лиме, и чего потом, возвращаясь в Перу, не делал: я посещал народные праздники, смотрел фольклорные танцы, бродил по трущобам, где жили бедняки, обошел столичные районы, которые не знал или знал плохо, – Кальяо, Бахо-эль-Пуэнте, Барриос-Альтос, играл на бегах, лазил по подвалам и склепам колониальных церквей и по дому, где (как предполагалось) жила девица Перричоли – возлюбленная одного из вице-королей.
Этот год я посвятил чисто литературным исследованиям. Я писал роман о времени диктатуры генерала Мануэля Аполинарио Одриа (1948-1956). На протяжении своего месячного отпуска в Лиме я дважды в неделю ходил по утрам в читальный зал Национальной библиотеки, где листал подшивки журналов и газет тех лет и даже испытывал что-то вроде мазохизма, просматривая тексты речей, которые секретари диктатора (юристы, судя по специфической риторике) писали для него. Выйдя из библиотеки, я пускался по авениде Абанкай, которая в полдень превращалась в огромный рынок бродячих торговцев. Тротуары заполняла густая толпа – многие мужчины и женщины были в пончо и широченных юбках, как принято в горных селениях; на шалях и газетах, расстеленных на земле, или наспех выстроенных из ящиков, жестянок и парусины ларьках была в разложена и продавалась всякая дешевка, какую только можно вообразить, от булавок и шпилек до платьев и костюмов, кроме того, разумеется, всевозможная еда, приготовленная тут же на углях. Это место Лимы изменилось больше других. На авениде Абанкай, сегодня запруженной толпой, среди которой немало пришельцев с гор, окутанной облаками дыма от жарева и острым ароматом специи, нередко можно услышать язык индейцев кечуа. Проспект совершенно не походил на ту широкую, строгую авениду конторских служащих и случайных нищих, по которой еще студентом-юнцом я бегал в ту же Национальную библиотеку. Сейчас она наглядно свидетельствовала о проблеме крестьянской миграции в города, за десятилетие вдвое увеличившей население Лимы: город оказался в кольце поселений, сгрудившихся на ближайших холмах, песчаных дюнах и пустырях, куда из провинции приходили искать убежище тысячи и тысячи людей, гонимых засухой, тяжким трудом, отсутствием всяких надежд и голодом.
Изучая новое лицо города, я спускался по авениде Абанкай, шел к Университетскому парку, к зданию, где прежде располагался университет Сан-Маркос (теперь факультеты перевели в окрестности Лимы, а в старом помещении, где я изучал право и филологию, располагаются музей и администрация). Движимый не только любознательностью и ностальгией, я изучал город в интересах своей писательской работы, потому что в романе, над которым я трудился, ряд эпизодов происходил именно в Университетском парке, в здании, где помещался университет Сан-Маркос, и в окружавших его букинистических лавках, бильярдных и крохотных кафе. В то утро я как турист стоял перед прелестной часовней Героев Родины, наблюдая за прохожими: вот чистильщик сапог, продавцы мороженого, бутербродов, сладких вафель. Вдруг я почувствовал, что кто-то тронул меня за плечо. Это был – хоть и на двенадцать лет старше, но все такой же – Великий Паблито.
Мы крепко обнялись. Он действительно ничуть не изменился: коренастый и по-прежнему приветливый чоло [74] , он, как и раньше, астматически дышал и шаркал при ходьбе, так что казалось, будто по жизни он катится на коньках. У Великого Паблито не появилось седины, и, хотя он перешагнул, должно быть, за шестьдесят, волосы его были напомажены и гладко зачесаны по аргентинской моде сороковых годов. Однако выглядел он куда лучше, чем во времена, когда служил (теоретически) журналистом на «Радио Панамерикана». На нем – зеленый в клеточку костюм, переливающийся галстук (впервые в жизни я видел на нем галстук) и сверкающие туфли. Я так обрадовался ему, что предложил выпить кофе. Он согласился, и мы уселись за столик в ресторанчике «Палермо», с которым у меня связаны воспоминания об университетских годах. Я сказал, что не спрашиваю, как обошлась с ним жизнь, ибо по всему видно, что обошлась недурно. Он удовлетворенно улыбнулся (на пальце его сиял золотой перстень с инкским рисунком).
– Не могу пожаловаться, – признался Великий Паблито. – После той собачьей жизни на старости моя звезда взошла. Но позвольте мне прежде поставить вам пива: я так рад вас видеть. – Он позвал официанта, заказал ледяного «пльзена» и рассмеялся, что вызвало у него привычный приступ астмы. – Говорят, кто женится, тот погиб. Со мной случилось наоборот.
Пока мы потягивали пиво, Великий Паблито с передышками, как того требовали его больные бронхи, рассказал: после основания в Перу телевизионной станции хозяева Хенаро назначили его швейцаром, одев в ливрею с темно-красной фуражкой. Он стоял у подъезда здания на авениде Арекипа, специально выстроенного для студии «Пятый канал».
– От журналиста к швейцару – это может показаться падением, – пожал он плечами. – Так оно и было с точки зрения титулов. Но разве титулами кормятся? Мне повысили жалованье, а ведь это главное.
Обязанности швейцара были не слишком обременительны: он сообщал о порядке приема посетителей, разъяснял, что и где расположено в здании, следил за очередью, выстраивающейся, чтобы попасть в зрительный зал телекомпании. Все остальное время он проводил в спорах о футболе с полицейским, стоявшим на соседнем углу. Кроме того – и здесь Великий Паблито причмокнул, как от приятного воспоминания, – ему в обязанности вменили каждый полдень покупать пирожки с мясом и сыром, которые выпекали в лавочке «Бериссо», расположенной на Преналес, в одном квартале от телестудии «Пятый канал». Оба Хенаро были в восторге от пирожков; Великий Паблито покупал их и для актеров, режиссеров, дикторов, служащих и зарабатывал на этом неплохие чаевые. Именно в этой беготне между телестанцией и «Бериссо» Великий Паблито (ребятишки из-за формы окрестили его Пожарником) познакомился со своей будущей супругой. Она-то и создавала хрустящие кулинарные чудеса – кондитерша, она же повариха из «Бериссо».