Обитель размещалась в крупном двухэтажном строении из камня, глины и дерева и снаружи казалась настоящей крепостью. Окна были закрыты наглухо. Настоятель по имени дон Жезуальдо, португалец родом, был уже очень стар, как, впрочем, и остальные монахи — такие иссохшие и изможденные, что тела их едва угадывались под белыми, с черными наплечниками, сутанами, перехваченными сыромятными кожаными поясами. Послушники были моложе. Но все, включая и отца Юто, напоминали живые скелеты, словно эта худоба была едва ли не отличительной особенностью здешних братьев-траппистов. Света в обители хватало, потому что лишь часовню, трапезную и спальню затеняла крыша. Имелись сад и огород, птичник, кладбище и кухня с большим очагом.
— В чем виноваты эти люди, которых вы просите меня вывезти отсюда втайне от властей?
— Виноваты в том, что бедны, — сокрушенно сказал дон Жезуальдо. — И вам самому это хорошо известно. Вы только что своими глазами видели в Валле, что значит быть неимущим, бесправным и — конголезцем.
Кейсмент кивнул. Разумеется, было бы милосердным деянием оказать траппистам просимую помощь. Тем не менее он колебался. Ему, дипломату, вывозить беглецов, сколь бы неосновательны ни были те причины, по каким их преследуют, было крайне рискованно: это могло бы скомпрометировать Великобританию и совершенно извратить задачу, которую он выполняет для Министерства иностранных дел, — сбор и передачу сведений.
— Можно мне будет взглянуть на них и расспросить?
Дон Жезуальдо согласился. Отец Юто вышел и почти тотчас вернулся с несколькими конголезцами. Их было семеро — четверо мужчин и три мальчика. Левая рука у каждого была отрублена или размозжена прикладом. Ребра и спины — в рубцах от бича; лица иссечены давними ритуальными шрамами. Их вожак, назвавшийся Мансундой, носил головной убор из перьев, а на шее в несколько рядов — ожерелья из звериных клыков. Отец Юто взялся переводить. Когда Бонжинда два раза подряд не выполнила поставки каучука — деревья в округе были уже истощены и давали очень мало латекса, — африканцы из „Форс пюблик“, размещенные в деревне, начали истязать жителей, рубить им руки и ноги. Вспыхнул восстание; одного стражника убили, другим удалось убежать. Несколько дней спустя нагрянул отряд „Форс пюблик“: сжег деревню, причем многие туземцы сгорели в своих хижинах, поубивал жителей, не разбирая, где мужчины, где женщины, а уцелевших увел в тюрьму и в „дома заложников“. Мансунда считал, что спастись удалось только ему и шести его товарищам. Если бы они попались „Форс пюблик“, их постигла бы участь остальных, потому что в Конго восстание туземцев неизменно каралось уничтожением всей общины.
— Ну, хорошо, отец мой, — сказал Кейсмент. — Я возьму их на борт „Генри Рида“ и увезу отсюда. Но — не дальше французского побережья.
— Господь вам воздаст сторицей, господин консул, — отвечал монах.
— Не знаю, не уверен, — сказал на это Роджер. — В данном случае мы с вами нарушаем закон.
— Закон человеческий, — поправил его монах. — И преступаем мы его именно потому, что хотим исполнить закон Божеский.
Роджер Кейсмент разделил с монахами их скудную и постную трапезу. И много разговаривал с ними за ужином. Дон Жезуальдо пошутил, что в честь гостя трапписты даже нарушили обет молчания, предписанный уставом ордена. Роджеру показалось, что Конго подавило и одолело этих людей, точно так же, как и его самого. „Почему же так получилось?“ — вслух недоумевал он за столом, вспоминая, с каким воодушевлением девятнадцать лет назад приехал в Африку и как убежден был тогда, что колониализм подарит конголезцам новую и достойную жизнь. Отчего же так вышло? Отчего стало возможным, что такое благое намерение обернулось таким чудовищным ограблением, такой умопомрачительной, поистине зверской жестокостью, творимой людьми, которые, называя себя христианами, мучили, пытали, убивали беззащитных туземцев, не щадя ни стариков, ни детей? Разве европейцы пришли сюда не затем, чтобы покончить с работорговлей и принести сюда религию справедливости и милосердия? И, право же, разве происходящее здесь во сто крат не хуже работорговли?
Монахи слушали его излияния не открывая рта. Может быть, вопреки словам настоятеля, они все же не решались нарушать обет молчания? Нет, это Конго повергло их, как и его, в столь глубокое смятение, что они не находят нужных слов.
— Пути Господни неисповедимы для нас, ничтожных грешников, — вздохнул дон Жезуальдо. — Но главное, господин консул, — не впасть в отчаяние. Не утратить веру. И то, что здесь появляются такие люди, как вы, придает нам бодрости и возвращает надежду. Мы желаем вам удачи в вашем деле. И будем молиться, чтобы Господь дал вам свершить что-нибудь для блага этого обездоленного народа.
Семеро беглецов поднялись на борт „Генри Рида“ на заре, когда пароходик, уже отойдя от Кокильятвиля на изрядное расстояние, причалил у излучины реки. Те трое суток, что они находились там, Роджер пребывал в напряжении и тревоге. Присутствие семи искалеченных туземцев он объяснил невнятно и туманно, и ему казалось — команда посматривает на них с подозрением. На траверзе Иребу судно подошло к французскому берегу Конго, и ночью, пока матросы спали, семь безмолвных теней скользнули на сушу и растворились в густых зарослях. Никто из матросов потом не спросил консула, куда делись пассажиры.
Вскоре Роджер Кейсмент почувствовал себя плохо. И дело было не только в угнетенном состоянии духа — сам организм стал сетовать на недостаток сна, укусы насекомых, безмерные физические усилия, — однако сказалось, разумеется, и оно: ярость быстро сменялась упадком, желание выполнить работу как можно лучше — ясным осознанием того, что его отчет мало на что сможет повлиять, потому что там, в Лондоне, бюрократы из министерства и политики наверняка сочтут, что ссориться с таким союзником, как Леопольд II, неблагоразумно, и публикация подобных сведений возымеет самые пагубные последствия для Великобритании, подтолкнув Бельгию в объятия Германии. Неужели нет у Британской империи интересов более значительных, чем защита полуголых дикарей, поклоняющихся зверям и змеям и еще не отказавшихся от людоедства?
Но Роджер, нечеловеческими усилиями перебарывая тоску и подавленность, головные боли, тошноту, ломоту во всем теле — он так исхудал, что должен был проделать несколько новых дырочек в ремне, — продолжал ездить по деревням, постам, заставам, факториям, опрашивать чиновников, служащих, туземцев, людей из „Форс пюблик“, сборщиков каучука, пытаться ежедневно сносить уже ставшее привычным зрелище исхлестанных бичами тел, отрубленных рук, как должное воспринимать леденящие кровь истории про убийства, вымогательства, похищения людей. Порою ему казалось, что страдание, которое испытывают все без исключения конголезцы, разлито в самом воздухе, пропитывает воды реки и зелень леса, придает всему вокруг какой-то особенный тлетворный запах, некий смрад, проникающий не только в ноздри, но и в самую душу.
„Мне кажется, милая моя Ги, что я схожу с ума, — писал он кузине Гертруде из Бонганденги в тот день, когда решил начать возвращение в Леопольдвиль. — Сегодня тронемся в обратный путь. По моим первоначальным планам мы должны были достичь верховьев Конго и задержаться еще недели на две. Но, по совести сказать, материала для отчета о том, что здесь происходит, у меня собрано с избытком. И я опасаюсь, что если продолжу исследовать, до какого предела зла и бесчестья могут дойти люди, то просто не смогу написать этот отчет. Я и так на грани безумия. И неудивительно: без ущерба для своего душевного здоровья, без риска надломить психику человек не может так надолго погружаться в этот ад. Иногда, по ночам, если мне не спится, я чувствую, что надлом уже произошел. Что-то сдвинулось в моем мозгу. Я живу в постоянной тоске. И если еще немного поварюсь во всем том, что меня окружает, сам в конце концов начну истязать конголезцев, убивать их, отрубать им руки между обедом и ужином — и это ни в малейшей степени не смутит мою совесть и не испортит аппетит. Ибо именно так происходит с европейцами в этой обреченной стране“.