Беглянка | Страница: 20

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Однажды утром мне привиделся повитый туманом, вы­тянувшийся в длину холм; я как будто бы ощутил теплоту от выпитой чашки молока, и в то же время сердце у меня сжалось до боли при воспоминании о дне, когда Альбертина пришла меня навестить и когда я в первый раз поцеловал ее. А все дело было в том, что я услышал щелчок калори­фера, который только что нагрели. И я в бешенстве швыр­нул приглашение от г-жи Вердюрен, которое принесла мне Франсуаза. В разном возрасте мы по-разному воспринима­ем смерть; впечатление от первого ужина в Ла-Распельер настойчиво, все усиливаясь, возвращалось ко мне теперь, когда Альбертина была мертва, возвращалось вместе с мыс­лью, что Бришо продолжает ужинать у г-жи Вердюрен, которая принимает всегда и, вероятно, будет принимать еще долгие годы. Имя Бришо сейчас же напомнило мне конец того вечера, когда он меня проводил, когда я снизу увидел свет от лампы Альбертины. Прежде я думал об этом не раз, но подходил к этому воспоминанию с разных сто­рон. Ведь если наши воспоминания действительно наши, то через потайную дверь в частном доме, о которой мы до сих пор не имели понятия и которую кто-нибудь из нашего окружения распахивает с той стороны, где мы еще никогда не проходили, мы все равно попадаем в свой дом. Пред­ставляя себе пустоту, которая ждала меня теперь, когда я возвращался к себе, думая о том, что я больше не увижу снизу комнату Альбертины, где свет погас навсегда, я по­нял, что в тот вечер, когда я прощался с Бришо и мне стало скучно, мне было жаль, что я не могу пойти погулять и поухаживать за кем-нибудь еще, на меня нашла блажь, а нашла она только потому, что сокровище, отблески ко­торого падали на меня сверху, находилось, как я полагал, в моем пожизненном владении, потому, что я слишком низко оценил его, оттого-то я и считал, что оно не способно доставить удовольствие, само по себе ничтожное, но обла­давшее притягательной силой, какую ей сообщало мое во­ображение. Я понял, что жизнь, какую я вел в Париже, в своем доме, который был ее домом, являла собой воплоще­ние глубокого чувства, о котором я мечтал, но которое я считал недостижимым в ночь, проведенную Альбертиной под одной кровлей со мной в Гранд-отеле в Бальбеке.

По возвращении из Булонского леса, перед последним вечером у Вердюренов, у нас с Альбертиной состоялся раз­говор, и мне было бы тяжело, если б он не состоялся, – он отчасти раскрыл Альбертине особенности моего интел­лекта и доказал нам обоим, что кое в чем наши взгляды сходятся. Конечно, если б я приехал к Вердюренам в хо­рошем настроении, то это не значило бы, что Альбертина относится ко мне лучше других моих знакомых. Разве не стыдила меня маркиза де Говожо в Бальбеке: «У вас была возможность проводить время с Эльстиром, человеком ге­ниальным, а вы проводите время с родственницей?» Ин­теллект Альбертины мне нравился потому, что она остав­ляла во мне ощущение мягкости, – так мы определяем ощущение, какое оставляет у нас в нёбе иной плод. В самом деле, когда я думал об интеллекте Альбертины, мои губы инстинктивно вытягивались и наслаждались воспоми­нанием, которое я предпочел бы считать чисто внешним и которое состояло бы в объективном превосходстве другого существа. Конечно, я знал людей с более высоким интел­лектом. Но безграничная любовь или ее эгоизм приводят к тому, что с людьми, которых мы любим, с людьми, ин­теллектуальный и моральный уровень которых мы меньше всего способны определить, мы все чаще и чаще соприка­саемся по мере того, как растут наши желания и опасения, мы не отделяем их от нас, и в конце концов они становятся для нас лишь огромным и плохо видным вместилищем для наших нежных чувств. У нас нет такого же четкого пред­ставления о нашем теле, в котором постоянно скапливается столько неприятных и нежащих ощущений, как о дереве, доме, прохожем. Я не пытался лучше узнать Альбертину изнутри, и это, возможно, была моя ошибка. Что касается ее обаяния, то я долго изучал лишь положение, которое она занимала в моей жизни в разные годы и которое, как это я с удивлением отметил, она меняла, усложняя его, в зависимости от изменений моего восприятия. Равным об­разом мне следовало понять ее характер так же, как мы стараемся понять характер любого человека – тогда, быть может, мне стало бы ясно, почему она так упорно скрывает от меня свою тайну, и, быть может, тогда я избежал бы противоречия между необъяснимым раздражением, какое она постоянно вызывала во мне, и неотвязным предчувст­вием разрыва, послужившего причиной ее смерти. И мне было безумно жаль ее и в то же время стыдно, что она умерла, а я остался жить. Когда страдания мои утихали, мне казалось, что я отчасти искупаю ее кончину, потому что женщина нам необходима, если она обогащает нашу жизнь счастьем или мукой, ибо нет такой женщины, обладание которой было бы нам дороже обладания истинами, которые она открывает, причиняя нам боль. В такие ми­нуты, сопоставляя смерть моей бабушки со смертью Аль­бертины, я уверял себя, что на моей совести – два убий­ства, и простить их мне может только малодушие общества. Я мечтал быть понятым ею, оставаясь непонятым, так как полагал, что ради великого счастья быть понятым надо, чтобы тебя не понимали, хотя у многих это получалось бы удачнее. Мы стремимся быть понятыми потому, что хотим, чтобы нас любили, и потому, что мы сами любим. Пони­мание других безразлично, их любовь случайна. Радость, какую мне доставляло постижение хотя бы к неглубоких мыслей Альбертины и ее душевных движений, вызывала не их действительная ценность, а то, что это обладание было еще одной ступенью в полном обладании Альберти­ной, обладании, которое стало моей целью и мечтой с тех пор, как я ее увидел. Когда мы говорим о женщине, что она «мила», мы, по всей вероятности, пытаемся предста­вить себе удовольствие, какое мы испытываем при виде ее, – так говорят дети: «Моя дорогая кроватка, моя лю­бимая подушечка, мой миленький боярышник». Кстати, мужчины никогда не говорят о женщине, которая им не изменяет: «Она так мила!» и часто говорят это о женщине, которая им не верна.

Маркиза де Говожо не без основания утверждала, что духовно Эльстир богаче. Но мы же не можем подходить с одной меркой к женщине, которая, как и все остальные, находится вне нас, лишь вырисовываясь на горизонте на­шего воображения, и к женщине, которая из-за неправиль­ного определения места, какое она занимает в нашей жиз­ни, в связи с ошибкой, допущенной в результате несчаст­ного случая, но ошибкой укоренившейся, поселилась в нас. Так вот, загляните в прошлое и спросите нас, смотрела ли она тогда-то в вагончике приморской железной дороги на женщину – припомнить это было бы для нас так же мучительно трудно, как хирургу – искать у нас в сердце пулю. Самая обыкновенная булочка. которую мы едим, доставляет нам больше удовольствия, чем все садовые ов­сянки, крольчата и куропатки, подававшиеся Людовику XV. Когда мы лежим на склоне горы, то стебельки, которые колышатся в нескольких шагах от нас, скрывают от нашего взгляда ее заоблачную вершину, если нас отделяет от нее огромное пространство.

Кстати, наше заблуждение состоит не в том, что мы оцениваем ум и привлекательность любимой женщины, как бы малы они ни были. Наша ошибка – в равнодушии к привлекательности и уму других. Ложь возмущает нас, а доброта вызывает в нас чувство признательности только, когда они исходят от любимой женщины, а между тем и ложь, и признательность должны вызывать у нас и другие. У физического желания есть два чудесных свойства: оно отдает должное уму, и оно зиждется на прочных основах нравственности. Мне уже не обрести вновь это божествен­ное существо, с которым я мог говорить обо всем, которому я мог довериться. Довериться? Но разве другие девушки не были со мной доверчивее Альбертины? Разве с другими у меня не было более длительных бесед? Дело в том, что и доверие, и беседа – это производное. Вполне они удовлет­воряют нас сами по себе или не вполне – это не имеет существенного значения, если их не озаряет любовь, а бо­жественна только она одна. Я опять увидел, как Альбертина садится за фортепиано, темноволосая, розовощекая, чувствовал на губах ее язык, который пытался их раздви­нуть, такой родной, несъедобный, но питательный, таив­ший в себе огонь и росу, и когда она только проводила им по моей шее, по животу, эти непривычные, но все же порожденные ее плотью ласки, представлявшие собой как бы изнанку ткани, своими легкими касаниями создавали иллюзию таинственной сладости проникновения.