Беглянка | Страница: 34

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Для того, чтобы стать равнодушным к пункту отправ­ления, необходимо покрыть в обратном направлении рас­стояние, которое было преодолено ради любви, но путь этот будет не совсем тот же. Общее у них то, что это не прямые пути, потому что забвение, так же как и любовь, нарастает не равномерно. На той дороге, по которой я пошел обратно, уже неподалеку от конечной цели, меня ожидали четыре этапа, которые я вспоминаю особенно отчетливо, без со­мнения, потому, что на этих этапах я различил то, что не относилось к моему увлечению Альбертиной или если и относилось, то лишь в той мере, в какой все, что происхо­дит в нашей душе до великой любви, ассоциируется с нею, либо питая ее, либо побеждая, либо составляя с ней, для нашего анализирующего разума, контраст, либо являясь ее прообразом.

Первый этап начался в воскресенье, в праздник Всех святых, когда я вышел из дому. Подходя к Булонскому лесу, я с грустью вспоминал, как Альбертина приехала за мной в Трокадеро, потому что по календарю это был тот же самый день, только Альбертины уже не было на свете. С грустью, и все же не без удовольствия, потому что по­вторение в миноре мотива, который заполнил тот, давний мой день, то, что я не слышал, как Франсуаза говорит по телефону, то, что Альбертина не вернулась, как тогда, – все это я воспринимал не со знаком минус, но это реально уничтожало хранившееся в моей памяти, это придавало дню что-то болезненное и в то же время превращало его в нечто более прекрасное, нежели ни в чем не примечатель­ный, обычный день, так как то, чего в нем недоставало, что было из него вырвано, оставило после себя впадину. Я напевал фразы из сонаты Вентейля. Мне уже было не очень тяжело, когда я вспоминал, что мне ее столько раз играла Альбертина, потому что все мои воспоминания о ней всту­пили в эту новую фазу и уже вызывали не ноющую боль в сердце, а только нежное чувство. Иногда в пассажи, которые она играла чаще других, она вкладывала ту или иную мысль, которая меня очаровывала, подсказывала ту или иную реминисценцию, и тогда я говорил себе: «Бедняжечка!», но без грустного чувства, только вкладывая в музыкальный пассаж еще одно значение, значение, до из­вестной степени историческое, любопытное – так портрет Карла I кисти Ван-Дейка, прекрасный сам по себе, стано­вится еще более интересным потому, что вошел в нацио­нальную коллекцию по воле дю Барри, желавшей угодить королю. Когда короткая фраза, прежде чем исчезнуть на­всегда, воспарила на миг, а затем распалась на разнород­ные элементы, то она не была для меня посланницей ис­чезнувшей Альбертины, как была она для Свана послан­ницей Одетты. Ассоциации идей, возникавшие благодаря короткой фразе, у меня и у Свана были не совсем одина­ковые. Я был особенно чувствителен к разработке, к по­пыткам возвращения, к становлению фразы на протяжении всей сонаты – так складывалась любовь на протяжении всей моей жизни. И теперь, наблюдая за тем, как ежеднев­но еще один элемент моей любви исчезал, вытесненный ревностью или чем-либо другим, но в конце концов воз­вращался в смутном воспоминании к ненадежной наживке первоначальных дней, я думал, что вот такой была моя любовь, которая в короткой размельченной фразе дроби­лась перед моим умственным взором.

Я шел по отдаленным одна от другой тропинкам под­леска, подернутым дымкой, с каждым днем все утончав­шейся; мне стоило вспомнить о какой-нибудь прогулке на автомобиле с Альбертиной, о том, как она вернулась вместе со мной и о том, как я почувствовал, что она окутывает всю мою жизнь, и она снова реяла вокруг меня во мраке ветвей, среди которых, словно подвешенная, сверкала под лучами заходящего солнца, просвечивающая горизонталь золотой листвы [11] ; я не отрицал того, что вижу эти ветви глазами своей памяти, они будили мое любопытство, они меня волновали (как волнуют чисто описательные страни­цы, потому что художник для большей полноты вводит в описание вымысел, целый роман), и природа приобретала неповторимую прелесть меланхолии, овладевавшую всею моею душой. Я думал, что причина этого очарования в том, что я всегда любил Альбертину, тогда как истинная при­чина состояла, напротив, в том, что забвение продолжало во мне прогрессировать, что воспоминание об Альбертине перестало быть для меня мучительным, то ест изменилось. Напрасно мы полагаем, что хорошо разбираемся в своих впечатлениях – так казалось мне, что я вижу ясно при­чину моей меланхолии; а между тем мы не умеем доходить до первоначального смысла своих впечатлений. Врач, вы­слушивающий пациента, с помощью симптомов заболева­ния доходит до наиболее глубокой его причины, о которой пациент не подозревает. Вот так и наши впечатления, на­ши мысли важны только как симптомы. Моя ревность де­ржалась в стороне благодаря впечатлению очарования и благодаря тихой грусти. Так же, как когда я перестал ви­деться с Жильбертой, любовь к женщине вырастала непос­редственно из моих душевных глубин, свободная от какой бы то ни было строго определенной ассоциации с женщи­ной, прежде мною любимой, и парила подобно частицам, которых предохранили от дальнейшего распада и которые носятся в весеннем воздухе, стремясь лишь соединиться в новом существе. Нигде не растет столько цветов, даже если они называются незабудками, как на кладбище. Я смотрел на девушек, которыми был разукрашен этот чудный день, как смотрел бы раньше из автомобиля маркизы де Вильпаризи или из того, в котором я приехал, тоже в воскре­сенье, с Альбертиной. И тотчас же к взгляду, который я бросал на какую-нибудь девушку, присоединялся любопыт­ный, беглый, ищущий взгляд, отражавший неуловимые мысли, какие украдкой внушала им Альбертина, и этот сдвоенный взгляд, осенявший девушек таинственным, стре­мительным голубоватым крылом, заставлял меня пройти по аллеям, до того дня ничем не примечательным, почув­ствовать дрожь дотоле не изведанного мною желания, которого было бы недостаточно, чтобы воскресить в памяти девушек, если б оно было одно, потому что только мой взгляд, без помощи другого, ничего необычного в них не находил.

Порою чтение грустной книги вдруг отбрасывало меня в прошлое, – иной роман, подобно недолгому, но глубо­кому трауру, разрушает наше привычное состояние, снова вводит нас во взаимодействие с реальностью, но только на несколько часов, как кошмар, потому что сила привычки, забвение, которое с ней связано, злорадство, вызываемое бессилием разума в борьбе с ней и в воссоздании правды жизни, – все это бесконечно высоко возносит правду жиз­ни над почти гипнотическим внушением книги, которое, как все внушения, действует очень недолго.

Не по тому ли мне захотелось в Бальбеке узнать Альбертину, что она показалась мне типичной девушкой – из тех, на которых так часто задерживался мой взгляд на улицах, на дорогах, не потому ли, что она могла дать о них общее представление? И не было ли естественно, что: теперь закатывавшаяся звезда моей любви, в которой они конденсировались, вновь распылялась в туманности? Во всех я видел Альбертину – образ, который я носил в себе, образ, заставлявший меня разыскивать ее всюду; однажды, на повороте аллеи, одна из девушек, садившаяся в авто­мобиль, так живо мне ее напомнила, была точно так же сложена, что я потом даже спросил себя: не Альбертину ли я видел, не обманули ли меня, известив о ее кончине? Точно такой я видел ее на повороте аллеи, – может быть, в Бальбеке, – садящейся в автомобиль и так доверчиво смотревшей в будущее. Я не просто вбирал в себя глазами действия этой девушки, садившейся в автомобиль, как искусственную видимость, которая так часто возникает во время прогулки: действия превращаются в нечто вроде про­должительного акта, и этот акт, как мне представлялось, оборачивался и на прошлое той своей стороной, которая еще недавно примыкала к нему и опиралась на мое сердце, отчего в нем всегда жили сладострастие и печаль.