По направлению к Свану | Страница: 31

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Так происходило не только потому, что образ, о котором мы мечтаем, всегда для нас означен, украшен и выгодно оттенен отблеском необычных красок, случайно окружающих его в нашем воображении: виды, о которых я читал в книгах, были для меня не просто видами, только более яркими, чем те, которые открывал передо мною Комбре, но, в сущности, похожими. Благодаря произведенному автором отбору, благодаря вере, с которой моя мысль шла навстречу его описанию, как бы навстречу некоему откровению, эти виды казались мне, — такое впечатление вряд ли могло создаться у меня в той местности, что меня окружала, и особенно в нашем саду, этом бесславном произведении строго расчисленного искусства садовника, которого презирала бабушка, — эти виды казались мне неподдельной частью самой Природы, достойной углубленного изучения.

Я был убежден, что, если б мои родители позволили мне в то время, когда я читал книгу, посетить описываемую в ней страну, я сделал бы огромный шаг вперед в овладении истиной. В самом деле, хотя мы всегда испытываем такое ощущение, будто нас окружает наша душа, однако она не рисуется нам в виде неподвижной темницы, — скорее нам чудится, будто нас уносит вместе с нею неукротимое стремление вырваться из нее во внешний мир, — стремление, к которому примешивается разочарование, потому что мы слышим вокруг себя все те же созвучия, но то не отзвук, долетающий извне, а отголосок внутренней вибрации. Мы пытаемся обнаружить на предметах, которые благодаря этому стали для нас драгоценными, отсвет нашей души; нас постигает разочарование, когда мы убеждаемся, что на самом деле они лишены того обаяния, которым их наделило в нашем сознании соседство с некоторыми мыслями; порой мы проявляем душевные наши силы во всей их чуткости и во всем их величии, чтобы воздействовать на существа, которые, как нам подсказывает чувство, находятся вне нас, за пределами нашей досягаемости. Вот почему, если я неизменно представлял себе вокруг любимой женщины местность, в ту пору для меня особенно желанную, если мне хотелось, чтобы именно она увлекла меня туда, открыла мне доступ в неведомый мир, то это не было простой, случайной ассоциацией представлений; нет, мои мечты о путешествии и мечты о любви были тогда двумя моментами, которые я теперь искусственно разделяю, — это все равно как если бы я рассекал на разной высоте с виду неподвижную, радужную струю воды, — двумя моментами в едином и не преломляющемся взмете всех моих жизненных сил.

Наконец, продолжая идти от внутренних к поверхностным слоям моего сознания, — а эти слои сосуществовали и соприкасались в нем, — я, прежде чем достичь окружающего их реального горизонта, испытывал наслаждения иного рода: наслаждение уютно устроиться, дышать ароматным воздухом, знать, что никто из гостей мне здесь не помешает, а когда на колокольне св. Илария били часы — наслаждение видеть, как капля за каплей падает уже минувшая часть дня, наслаждение, длившееся до тех пор, пока не раздавался последний удар, который позволял мне подсчитать общее число ударов и после которого наступала долгая тишина, казалось начинавшая в глубоком небе новую часть дня, предназначавшуюся мне для чтения до вкусного обеда, который сейчас готовила Франсуаза и который должен был подкрепить мои силы, уставшие следовать за превратностями судьбы героя книги. И при каждом бое часов мне казалось, что после предыдущего истекло всего лишь несколько мгновений; вновь прозвучавший удар вписывался в небо совсем рядом с последним ударом истекшего часа, и я никак не мог поверить, чтобы на этой голубой дужке, между двумя золотыми знаками, уместились шестьдесят минут. Иногда эти торопившиеся часы били на один удар больше; стало быть, предшествующий бой я пропускал, нечто существовавшее не существовало для меня; интерес к книге, волшебный, как глубокий сон, сбивал с толку мой галлюцинировавший слух и стирал золотой колокол с лазурной поверхности тишины. Дивные воскресные дни, проведенные мною в комбрейском саду, под каштаном, тщательно мною очищенные от незначительных происшествий моей обыденной жизни, которые я заменял жизнью, полною приключений и необычных стремлений в краю, орошаемом быстрыми речками! Вы все еще, когда я о вас думаю, воскрешаете в моей памяти эту жизнь, да вы и впрямь заключаете ее в себе, потому что вы постепенно огораживали ее и замыкали, — меж тем как я все больше углублялся в чтение и по мере того как становилось прохладней, — в мерный, медленно изменявшийся, сквозивший в листве хрусталь ваших безмолвных, звонких, душистых, прозрачных часов.

Иной раз в середине дня меня отвлекала от чтения дочь садовника, вбегавшая как угорелая, опрокидывавшая по дороге кадку с апельсинным деревом, обрезывавшая себе палец, выбивавшая себе зуб и кричавшая нам с Франсуазой: «Идут, идут!» — чтобы мы не пропустили зрелища. Звала нас дочь садовника в те дни, когда комбрейский гарнизон выезжал на ученье, а следовал он обыкновенно по улице Святой Ильдегарды. Наши слуги, сидя рядком на стульях за воротами, смотрели на совершавших воскресную прогулку комбрейцев и себя им показывали, а в это время дочь садовника различала в прогале между двумя дальними домами на Вокзальной блеск касок. Слуги убегали со своими стульями, потому что кирасиры заполоняли всю улицу Святой Ильдегарды, — их лошади мчались галопом у самых домов: так река в половодье затопляет свои берега.

— Бедные дети! — еще не успев подойти к решетке, пускала слезу Франсуаза. — Бедная молодежь, ведь ее скосят как луг. От одной мысли об этом мне становится дурно, — прикладывая руку к сердцу, где ее мучила «дурнота», добавляла она.

— Этим парням жизнь не дорога, оттого на них и смотреть приятно, — правда, госпожа Франсуаза? — чтобы «растравить» ее, обращался к ней садовник.

Стрела попадала в цель:

— Не дорога жизнь? А что же может быть дороже жизни — этого единственного дара, которым Господь Бог никого не наделяет дважды? Ах, Боже мой! К сожалению, вы правы: жизнь им не дорога! Навидалась я их в семидесятом; когда начинаются эти проклятые войны, они совсем не думают о смерти. Чисто сумасшедшие. Повесить их мало. Это не люди — это львы. (Для Франсуазы сравнение людей со львами, — она произносила «ливы», — не заключало в себе ничего лестного.)

Улица Святой Ильдегарды делала крутой поворот, поэтому мы не могли заметить кирасиров издали, только в прогале между домами на Вокзальной видны были все новые и новые каски, двигавшиеся и сверкавшие на солнце. Солнце пекло, садовнику хотелось пить, но он не знал, долго ли еще будут ехать кирасиры. Наконец его дочь выбегала точно из осажденной крепости, делала вылазку, добегала до поворота и, на каждом шагу рискуя жизнью, приносила нам графин с лимонадом, а также сообщение о том, что, по крайней мере, тысяча кирасиров движется безостановочно по направлению к Тиберзи и Мезеглису. Франсуаза и садовник, помирившись, рассуждали о том, как нужно вести себя во время войны.

— Видите ли, Франсуаза, — говорил садовник, — революция лучше войны, потому что когда провозглашают революцию, то сражаться за нее идут только желающие.

— А, это другое дело, — по крайней мере, не силком.

Садовник был убежден, что после объявления войны поезда не ходят.

— Ну да, чтобы никто не удрал, — замечала Франсуаза.

— Народ пошел хитрый! — подхватывал садовник; он твердо держался того мнения, что война есть не что иное, как один из способов, предпринимаемых государством, чтобы околпачить народ, и что если б у людей была хоть какая-нибудь возможность, то все, как один, дали бы тягу.