По направлению к Свану | Страница: 39

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Хотя суббота начиналась у нас часом раньше, хотя в этот день тетя не имела возможности пользоваться услугами Франсуазы и время тянулось для нее дольше, чем всегда, тем не менее тетя уже в начале недели с нетерпением ждала субботы, вносившей в ее жизнь разнообразие и служившей ей единственным развлечением, которое еще способно было выдержать ее ослабевшее, подточенное манией тело. Изредка и она мечтала о крупных переменах, и в ее жизни были те редкие часы, когда человек жаждет чего-то иного, когда он, если у него не хватает энергии или воображения, чтобы в самом себе найти силы для возрождения, ждет от следующей минуты, от звонка почтальона какой-нибудь новости, пусть неприятной, ждет волнения, горя; когда впечатлительность, которую благоденствие превратило в молчащую арфу, стремится вновь зазвучать под чьей-либо пусть даже грубой рукой, которая может порвать ее струны; когда воля, с таким трудом завоевавшая право без помехи предаваться своим страстям и своим горестям, предпочитает бросить вожжи в руки каких-нибудь мощных событий, хотя бы жестоких. Тетины силы, иссякавшие при малейшем напряжении, вновь возвращались к ней в лоно ее покоя — возвращались по капельке, сосуд наполнялся долго, а потому естественно, что только спустя несколько месяцев она начинала ощущать легкое переполнение, — других оно побуждает к деятельности, ну а тетя не знала, что с этим делать и как этим воспользоваться. Я не сомневаюсь, что в подобных случаях, — вроде того как желание заменить пюре картофелем под бешамелью постепенно возникало у тети из удовольствия, которое ей доставляло есть каждый день никогда не «надоедавшее» ей пюре, — из вереницы однообразных дней, за которую она цеплялась всеми силами, у нее рождалось ожидание домашнего катаклизма, мгновенного, однако успевшего принудить ее совершить одну из тех решительных перемен, которые она считала для себя благодетельными, но на которые по своей доброй воле она никогда бы не отважилась. Она любила нас искренне, она бы с умилением оплакивала нас; думаю, что она часто рисовала себе такую картину: она чувствует себя хорошо, не обливается потом, и вдруг ей говорят, что в доме пожар, что все мы погибли, что скоро все сгорит дотла, но что она еще успеет спастись, и притом без особой спешки, — надо только сейчас же встать, и вот эта весть, наряду со второстепенными преимуществами, как, например, преимущество наслаждаться длительной болью утраты, в которой выражалась бы вся ее любовь к нам, потрясти весь город своим видом на наших похоронах, — она удручена, в полном изнеможении, а все-таки духом бодра и стойка, — сулила ей куда более существенную выгоду: пожар мог бы вынудить ее в удобный момент, даром времени не теряя, не тратя нервов на колебания, выехать на лето в прелестную ферму Миругрен, где был водопад. Так как подобных событий не происходило, — хотя она, вне всякого сомнения, думала об этом, когда оставалась одна и погружалась в раскладыванье бесконечных пасьянсов (а между тем она пришла бы в отчаяние, если б что-нибудь вроде этого только началось, пусть даже мелкое неожиданное происшествие, пришла бы в отчаяние при первом же слове, которое содержит в себе дурную весть и звучание которого мы потом будем помнить всю жизнь: весть о том, что кто-то действительно умер, ничего общего не имеющую с отвлеченными рассуждениями о возможности и неизбежности смерти), — она, чтобы занять себя, время от времени воображала какие-нибудь осложнения, а потом с увлечением мысленно следила за тем, к чему это поведет. Ни с того ни с сего она придумывала, будто Франсуаза обкрадывает ее, и чтобы увериться в этом, чтобы поймать ее на месте преступления, пускалась на хитрости; привыкнув, сидя одна, играть и за себя, и за воображаемого партнера, она неуклюже вывертывалась за Франсуазу, а потом отвечала ей с таким пылом негодования, что если кто-нибудь из нас неожиданно входил к ней в такие минуты, то видел, что она вся в поту, что глаза у нее блестят и что ее парик съехал набок, обнажив лысую голову. Возможно, что до Франсуазы долетали иногда из соседней комнаты относившиеся к ней едкие сарказмы, придумывание коих не давало бы тете полного удовлетворения, если б они не облекались плотью, если б она, бормоча их вполголоса, тем самым не придавала им большего правдоподобия. Впрочем, даже эти «представления в постели» не всегда удовлетворяли тетю — ей хотелось, чтобы ее пьесы разыгрывались в лицах. И вот в одно из воскресений все двери таинственно запирались, и она поверяла Евлалии свои сомнения относительно честности Франсуазы, говорила, что собирается рассчитать ее, а зато в другой раз делилась своими подозрениями с Франсуазой, что Евлалия ей не друг, и уверяла, что скоро перестанет пускать ее к себе; несколько дней спустя у нее вновь появлялось недоброе чувство к своей недавней наперснице, и она опять начинала шушукаться с предательницей, а на следующем спектакле предательница и наперсница снова менялись ролями. Впрочем, подозрения, которые тете временами внушала Евлалия, выражались в минутной вспышке, и так как Евлалия с тетей не жила, то за отсутствием горючего быстро гасли. С подозрениями, которые внушала Франсуаза, дело обстояло иначе: тетя все время чувствовала, что живет с Франсуазой под одной крышей, вот только она боялась простуды, а потому не отваживалась вылезти из-под одеяла и спуститься в кухню, чтобы удостовериться в основательности своих подозрений. С течением времени все ее умственные интересы свелись к угадыванию, что в данный момент делает и что пытается от нее утаить Франсуаза. Она подмечала каждый мимолетный ее взгляд, противоречия, желания, которые та будто бы подавляла в себе. Тетя показывала, что видит ее насквозь; она находила жестокое наслаждение в том, чтобы заставить Франсуазу побледнеть от одного какого-нибудь намека, который она вонзала в самое сердце несчастной. И в ближайший же воскресный день какое-нибудь разоблачение, сделанное Евлалией, — вроде тех открытий, которые внезапно озаряют поле деятельности, о существовании коего не подозревала только что возникшая наука, до сих пор двигавшаяся по проторенным дорогам, — доказывало тете, что она еще была лучшего мнения о Франсуазе. «А уж, кажется, теперь-то Франсуаза должна особенно вас ценить, после того как вы подарили ей экипаж». — «Я ей подарила экипаж?» — восклицала тетя. «Впрочем, может быть, я ошибаюсь, — я так подумала, когда увидела, как она, надменная, словно Артабан , ехала в коляске на русенвильский рынок. Я решила, что госпожа Октав подарила ей коляску». Франсуаза и тетя, точно дичь и охотник, теперь уже только и делали, что старались перехитрить друг друга. Мама боялась, как бы Франсуаза в конце концов не возненавидела тетю, наносившую ей тягчайшие оскорбления. Во всяком случае, Франсуаза теперь обращала особое внимание на малейшее тетино замечание, на малейшее ее движение. Если ей нужно было что-нибудь попросить у тети, она долго колебалась, как ей к этому приступить. Когда же она наконец обращалась с просьбой, она украдкой поглядывала на тетю, стараясь угадать по выражению ее лица, что тетя подумала и каково-то будет ее решение. Вот так — в противоположность какой-нибудь художественной натуре, которая, читая мемуары XVII века и пытаясь лучше понять великого короля, воображает, что самый верный путь — это придумать, что она принадлежит к славному роду, или же вступить в переписку с кем-либо из ныне здравствующих европейских государей, на самом деле поворачивается спиной к тому, что эта художественная натура напрасно ищет под схожими и, следовательно, мертвыми формами, — старая провинциалка только оттого, что она слепо повиновалась неодолимым своим пристрастиям, только оттого, что она злилась от безделья, постепенно убеждалась, вовсе и не думая о Людовике XIV, что деспотическая причудливость мелочей ее житейского обихода, касающихся утреннего туалета, завтрака, отдыха, дает известное право для сравнения их с тем, что Сен-Симон называл «механикой» версальской жизни, и могла воображать, что ее молчание, оттенок благоволения или же надменности в выражении ее лица дают Франсуазе повод для таких же мучительных или робких раздумий, какие вызывало молчание, благоволение или надменность короля, когда кто-либо из придворных или даже вельмож вручал ему прошение на повороте аллеи версальского парка.