Домой я возвращался вместе с Фабером, жившим по соседству со мной. Была прекрасная зимняя ночь. Шагая по Елисейским полям, мы говорили о Шалоне.
— Бедняга Шалон! — заметил я. — Всё-таки горько должно быть в его возрасте, оглянувшись назад, увидеть ничем не заполненную пустоту!..
— Ты думаешь, он сознаёт это? По-моему, он просто великолепен в своей беспечности…
— Не знаю. Скорее всего, он воспринимает жизнь в двух планах. Когда всё идёт хорошо, когда повсюду поют ему хвалу и наперебой зазывают к себе, он и не вспоминает, что не сделал ничего, чтобы заслужить такой почёт. Но в глубине души он не может этого не сознавать. Тревога постоянно копошится в нём и прорывается наружу, как только вокруг него стихает восхищённый гул. Взять, к примеру, сегодняшний вечер, когда все вы с такой теплотой говорили о моих книгах, а я отвечал вам, как умел, разве мог он не почувствовать, что самому-то ему нечего сказать о себе?
— Но бывают люди, начисто лишённые честолюбия, а потому не знающие зависти!
— Конечно, бывают, да только вряд ли Шалон из их числа. Человек такого рода должен быть либо предельно скромным, раз и навсегда сказавшим себе: «Всё это для меня недосягаемо», либо непомерно гордым, провозгласившим: «Мне всего этого не нужно». А нашему Шалону нужно то же, что и всем, да только леность берёт в нём верх над честолюбием. Уверяю тебя, положение его мучительное.
Мы долго говорили на эту тему — оба мы довольно охотно высказывали свои мысли на этот счёт. На фоне ни с чем не сравнимого творческого бесплодия Шалона мы ещё явственнее ощущали собственную плодовитость, и это приятное чувство возбуждало в наших сердцах острую жалость к другу.
Назавтра мы с Фабером отправились в министерство к Ламбэр-Леклерку.
— Мы хотим, — сказал я ему, — поделиться с тобой мыслями, которые возникли у нас вчера после нашей встречи… Не думаешь ли ты, что Шалону неприятно видеть, что мы четверо украшены наградами и только он один остался в стороне? — Не имеет значения, говоришь ты? Согласен, но ведь ничто вообще не имеет значения. Награда — это символ. Наконец, если она и впрямь лишена всякого значения, то почему бы Шалону не быть в числе награждённых, подобно всем нам и многим другим?
— Лично я не возражаю, — сказал Ламбэр-Леклерк, — но для этого нужны какие-то заслуги…
— Что? — возмутился помощник министра из глубины дивана, на котором возлежал. — Не мог я сказать такую пошлость!
— Прости, но Фабер может подтвердить. Ты сказал:
нужна хотя бы видимость заслуг…
— Так-то лучше, — согласился Ламбэр-Леклерк. — Ведь я не имел никакого отношения к ведомству искусства и не мог творить, что мне заблагорассудится. Помнится, однако, я сказал вам, что если только Шалон согласен получить награду по моему ведомству, дело нетрудно уладить.
— Всё это, конечно, чепуха! — продолжал рассказчик, — но готов признать — ты быстро сдался. Прошло немного времени, и Шалон также получил свой крест. Вручая ему ходатайство, которое он должен был подписать, я был несколько раздосадован тем, что он всё это воспринял как нечто вполне закономерное. И я имел неосторожность сказать ему, что нам было нелегко вырвать для него эту награду.
— В самом деле? — спросил он. — А я, наоборот, полагал, что это чрезвычайно просто.
— Да, разумеется, если бы мы могли перечислить твои заслуги…
Но удивление его было так велико, что я поспешил переменить разговор.
* * *
Друзья и почитатели Шалона устроили в его честь небольшой банкет. Ламбэр-Леклерк привёл с собой министра национального просвещения, оказавшегося человеком весьма неглупым. Пришли также два члена Французской академии, член Гонкуровской академии, актрисы и просто светские люди. Атмосфера с самого начала была весьма приятная. Человек, если только не мучит его зависть или страх, в общем животное незлобивое. А Шалон никому не мешал и каждому был симпатичен. Уж коль скоро представилась возможность обласкать его, все были рады стараться. В глубине души гости понимали, что герой вечера — это фикция, которую они сами создали. Они были даже признательны ему за то, что своим существованием он всецело обязан их покровительству, и в причудливом взлёте его фортуны видели некое подтверждение собственного могущества — ведь только они исторгли эту славу из небытия. Людовик XIV неизменно благоволил к людям, которые были обязаны ему всем, и эта королевская черта всегда присуща избранникам судьбы.
За десертом один из поэтов прочитал прелестные стихи. Министр произнёс небольшую речь «в тоне тёплой дружеской иронии», как сказали бы братья Гонкуры. Он говорил о скрытом от глаз непосвящённых, но глубоком влиянии Шалона на современную французскую литературу, о его таланте собеседника, о Ривароле и Маллармэ. Все обедавшие поднялись из-за стола и стоя приветствовали героя вечера. Затем Шалон произнёс ответную речь, исполненную изящества и скромности. Его выслушали с большим участием и непритворным волнением. Одним словом, бывают же удачные вечера, а этот вечер оказался на редкость приятным.
Я отвёз Шалона домой в своём автомобиле.
— Всё было очень мило, — сказал я ему. Лицо его осветилось счастливой улыбкой.
— Да, не правда ли? — отозвался он. — Но самое большое удовольствие доставила мне полная искренность всех гостей.
И он был прав.
Таким образом, карьера Шалона предстала нашим радостным взорам во всём великолепии, ровная и прямая, как королевская дорога. Ни единого пятнышка на ней, ни одного провала — преимущество ничтожества в том и состоит, что оно неуязвимо. В мечтах мы уже видели ленточку Почётного легиона в петлице нашего друга, а потом и галстук, свидетельствующий о принадлежности к высшим чинам этого ордена. Уже в некоторых знакомых домах поговаривали о том, не пора ли избрать Шалона в Академию. Княгиня Т. как-то даже коснулась этого вопроса в беседе с академиком, от которого зависели выборы «бессмертных». Он ответил:
«Да, мы уже и сами подумывали, но сейчас это ещё несколько преждевременно». Лицо Шалона постепенно обретало ту прекрасную просветлённость, которую даёт высшая мудрость или же полнейшая праздность, что, впрочем, быть может, одно и то же.
Как раз в это время к нему вдруг начала проявлять интерес миссис Глэдис Пэкс. Глэдис Ньютон Пэкс была богатой и хорошенькой американкой, которая, как почти все богатые и хорошенькие американки, проводила (да и сейчас проводит) большую часть года во Франции. У неё прекрасная квартира на улице Франциска I и дом на юге Франции. Её муж, Уильям Ньютон Пэкс, был председателем правления «Юниверсл раббер компани» и нескольких железнодорожных акционерных обществ. Сам он жил в Европе только во время отпуска.
Все мы были давно знакомы с Глэдис Пэкс, которая страстно увлекалась современной литературой, живописью и музыкой. В пору дебюта Бельтара она уделила ему много внимания. Она покупала его картины, заказала ему свой портрет и помогла получить заказ на тот самый портрет миссис Джэрвис, который положил начало его славе художника. Два года подряд она говорила со своими друзьями лишь об одном Бельтара, давала обеды в честь Бельтара, устраивала выставки Бельтара и, наконец, пригласила его провести зиму в её доме в Напуле, чтобы он мог там спокойно поработать.