Мне не хочется, чтобы у Вас создалось впечатление, будто она умышленно искажала правду. Все было гораздо сложнее. Дело в том, что для нее слова, фразы не имели особого значения; она была прекрасна, как существо, являющееся нам в мечтах, – в мечтах она и проводила жизнь. Я уже говорил Вам, что она всегда жила данной минутой. Она придумывала прошлое и будущее в тот миг, когда они были ей нужны, и тут же забывала вымысел. Если бы она хотела обмануть, она старалась бы согласовать свои выдумки, придать им хотя бы видимость истины, а я никогда не замечал, чтобы она заботилась об этом. Она противоречила себе в одной и той же фразе. Однажды, вернувшись из поездки на фабрику, я спросил:
– Как вы провели воскресенье?
– Воскресенье? Забыла! Ах да, – я очень устала и весь день пробыла в постели.
Пять минут спустя, когда разговор зашел о музыке, она вдруг воскликнула:
– Да! Забыла вам сказать: в воскресенье я была на концерте, слушала «Вальс» Равеля, о котором вы мне говорили. Мне очень понравилось…
– Однако, Одилия, вы отдаете себе отчет в том, что говорите? Это какой-то бред… Неужели вы не знаете, где были в воскресенье: на концерте или в постели?.. Не думаете же вы, что я могу поверить одновременно и тому и другому.
– А я вас и не прошу верить. Когда я утомлена, я говорю Бог весть что… Я сама не слушаю, что говорю.
– Ну, теперь-то вспомните поточнее: как вы провели прошлое воскресенье? Лежали вы или были на концерте?
В таких случаях она на миг смущалась, потом говорила:
– Право, не помню; когда вы расспрашиваете меня таким инквизиторским тоном, я совсем теряю голову.
Такие разговоры были для меня крайне тягостны; я терзался, мучился, не мог уснуть и часами пытался по отрывочным, вырвавшимся у нее словам восстановить картину того, как она в действительности провела время. Я мысленно перебирал тех ее знакомых, к которым относился подозрительно, так как знал, что она дружила с ними в пору девичества. А сама Одилия забывала подобные сцены так же легко, как и все другое. Оставив ее утром хмурой, замкнутой, я вечером заставал ее веселой. Я возвращался, готовясь сказать: «Знаете, дорогая, так больше нельзя; нам нужно подумать о том, не расстаться ли нам. Я не хочу этого, но так продолжаться не может; вам надо сделать над собою усилие, надо вести себя иначе». Одилия встречала меня совсем другая, в новом платье, и говорила, обнимая: «Знаете, звонила Миза, у нее три билета в «Эвр», и мы идем на "Кукольный дом"», – а я из любви к ней и по слабости смиренно принимал эту неправдоподобную, но утешительную выдумку.
Я был слишком горд, чтобы показать, что страдаю. И особенно хотел я во что бы то ни стало скрыть это от моих родителей. В первый год нашего брака только двое, как мне казалось, догадывались о том, что происходит: прежде всего моя кузина Ренэ, и это тем более удивляло меня, что мы видались с нею очень редко. Она вела независимый образ жизни, и долгое время это возмущало всю нашу семью не меньше, чем моя женитьба. Во время пребывания дяди Пьера в Вителе, куда он каждый год ездил лечиться, Ренэ познакомилась с доктором Прюдомом и его женой и очень привязалась к ним. Ренэ всегда была девушкой несколько строптивой и с юности критически относилась к образу жизни семьи Марсена. Она стала ездить к своим новым друзьям в Париж и гостила у них все дольше и дольше. Доктор Прюдом, человек состоятельный, практикой не занимался, а посвятил себя изучению рака; жена работала вместе с ним. Ренэ не могла ужиться с отцом именно потому, что была слишком на него похожа; от него она унаследовала также и исключительную требовательность к себе во всякой работе. Она быстро нашла себе место в кругу ученых и врачей, куда ее ввели друзья. Как только ей исполнился двадцать один год, она попросила отца выдать ей ее приданое и позволить поселиться в Париже. Несколько месяцев она была в ссоре с нашей семьей. Но Марсена слишком дорожили видимостью нерасторжимой любви, которая должна соединять родителей и детей, чтобы долго мириться с разрывом кровных уз. Когда дядя Пьер убедился, что решение дочери бесповоротно, он капитулировал ради восстановления мира. Время от времени его еще обуревали вспышки гнева, но они становились все менее и менее продолжительны; он умолял дочь выйти замуж; она отказывалась; она грозила, что никогда больше ноги ее не будет в Шардейле; обезоруженные дядя и тетя давали обещание больше не заговаривать на эту тему.
Ренэ присутствовала при моей помолвке и прислала в тот день Одилии великолепную корзину белой сирени. Помню, это меня удивило: ее родители уже сделали нам хороший подарок; зачем еще цветы? Несколько месяцев спустя мы встретились с Ренэ за обедом у дяди Пьера, и я пригласил ее к нам. Она была очень мила с Одилией, и я с интересом слушал ее рассказы о путешествиях. С тех пор как я перестал видеться с большинством моих старых друзей, мне не приходилось слышать столь серьезной и содержательной беседы. Когда она собралась уезжать, я проводил ее до двери. «Как прелестна твоя жена!» – сказала она мне с искренним восхищением. Потом посмотрела на меня с грустью и спросила: «Ты счастлив?» – таким тоном, что я понял, как сильно она в этом сомневается.
Другой женщиной, на мгновение приподнявшей передо мной завесу, была Миза. Вскоре после нашей свадьбы она стала вести себя довольно странно. Мне казалось, что теперь она гораздо больше стремится подружиться со мной, чем поддерживать дружбу с Одилией. Как-то вечером, когда Одилии нездоровилось и она лежала в постели, Миза пришла ее навестить (у Одилии одна за другой были две неудачные беременности, и теперь стало очевидным, что у нее, к сожалению, уже не может быть детей). Мы с Миза расположились на диване около кровати. Мы сидели очень близко друг от друга и были настолько скрыты от Одилии высокой спинкой кровати, что она могла видеть только наши головы. Вдруг Миза пододвинулась, прижалась ко мне и взяла меня за руку. Я был настолько ошеломлен, что до сих пор не понимаю, как Одилия ничего не заметила по выражению моего лица. Я, хоть и с сожалением, отстранился, а вечером, провожая Миза домой, в каком-то невольном, внезапном порыве слегка поцеловал ее. Она не противилась.
Я сказал:
– Нехорошо! Бедняжка Одилия…
– Ну! Одилия! – отозвалась она, пожав плечами. Это мне не понравилось, и после того вечера я стал с нею очень холоден; вместе с тем я был встревожен, ибо думал: не следует ли это «Ну! Одилия!» понимать так: «Одилия не заслуживает того, чтобы считались с ней».
Два месяца спустя Миза вышла замуж. Одилия сказала мне, что не понимает выбора Миза. Молодой человек – Жюльен Годе – показался моей жене весьма посредственным. Он был инженер, только что окончил институт, и у него, по выражению господина Мале, «еще не было положения». Миза, видимо, не столько любила его, сколько старалась любить. А он, наоборот, был влюблен без памяти. В то время отец подыскивал директора для отделения бумажной фабрики, которое он открыл в Гишарди, около Гандюмаса. Когда он услышал о замужестве Миза, ему пришла в голову мысль пригласить на эту должность мужа нашей приятельницы. Мне это не особенно нравилось; я уже не доверял Миза, но Одилия, любившая оказывать услуги и доставлять удовольствие, поблагодарила отца и тут же передала предложение.