Эти три первых месяца мы провели в Гандюмасе, который мне очень пришелся по душе. Мне давно хотелось увидеть дом и парк, где рос Филипп. Филипп-ребенок, маленький мальчик – я думала о том, каким он был тогда, с нежностью, одновременно и материнской и любовной. Его мать показывала мне его фотографии, школьные тетрадки, локоны, которые она бережно хранила. Она мне казалась рассудительной и умной. У нас было много общего во вкусах, и обе мы испытывали какой-то нежный и мучительный страх перед теперешним Филиппом, ставшим не совсем таким, каким она его воспитала.
Она говорила, что влияние Одилии сказывалось на нем очень сильно и не вполне благотворно.
– До женитьбы Филипп никогда не бывал нервным, беспокойным, – говорила она. – У него был положительный, уравновешенный ум; он очень увлекался чтением, работой и во всем походил на отца, который был прежде всего рабом долга. Под влиянием жены характер у него стал гораздо… труднее. Правда, все это только поверхностно и по натуре он остался прежним; тем не менее я не удивлюсь, если на первых порах вам будет трудновато.
Я стала расспрашивать ее об Одилии. Она не могла простить ей, что из-за нее Филипп был несчастлив.
– Но, мама, ведь он ее боготворил, – возразила я. – Он и теперь все еще любит ее; значит, он находил в ней что-то хорошее…
– А мне кажется, – ответила она, – что с вами он будет гораздо счастливее, и я очень признательна вам за это, милая моя Изабелла.
Мы несколько раз беседовали так, и наблюдателю было бы любопытно подслушать наши разговоры, ибо не кто иной, как я выступала в них защитницей той мифической Одилии, которая была создана Филиппом и воспринята мною от него.
– Вы меня удивляете, – говорила свекровь. – Право же. Вы думаете, что знали ее лучше меня, а никогда с Ней даже не виделись… Нет, уверяю вас; к этому несчастному существу я не питаю никаких иных чувств, кроме жалости, но все же надо говорить правду, и я должна описать вам ее такою, какою знала.
Время неслось с прямо-таки сказочной стремительностью; мне казалось, будто я начала жить только в день свадьбы. Утром, перед тем как уйти на фабрику, Филипп подбирал мне книги для чтения. Некоторые из них, особенно философские, все же были для меня малодоступны, зато те, где говорилось о любви, я прочитывала с наслаждением. Я выписывала в тетрадочку фразы, которые в свое время Филипп отметил карандашом на полях.
Часов в одиннадцать я выходила в парк. Я очень любила сопровождать свекровь в городок-сад, который она построила в память своего мужа на склонах, спускающихся к долине реки Лу. Он состоял из нескольких чистеньких, благоустроенных домиков; Филипп считал, что они очень некрасивы, зато они были хорошо оборудованы и удобны. В середине городка госпожа Марсена устроила комплекс общественных заведений, которые меня очень интересовали. Она показала мне свою домовую школу, больницу, ясли. Я стала ей помогать; тут мне пригодился опыт работы на войне. К тому же меня всегда привлекала организационная работа, строгий порядок.
Мне доставляло также большое удовольствие сопровождать Филиппа на фабрику. За несколько дней я ознакомилась с его работой. Меня это очень интересовало; я любила сидеть против него в его кабинете, заваленном кипами бумаги всевозможных цветов, читать письма редакторов газет, издателей, слушать доклады рабочих. Иногда, когда в кабинете не оставалось посторонних, я садилась к Филиппу на колени, а он обнимал меня, тревожно посматривая на дверь. Я с радостью замечала, что его постоянно влечет ко мне. Стоило мне только оказаться поблизости, он брал меня за талию, за плечи; я убеждалась, что самое сильное, совершенное и самое истинное в его натуре – это начало любовное, и во мне самой рождалась упоительная чувственность, которая до сих пор была мне неведома, а теперь окрасила всю мою жизнь.
Лимузен, край несколько суровый и, как мне казалось, весь насыщенный присутствием Филиппа, пришелся мне очень по душе. Единственным местом, которого я избегала, была так называемая обсерватория в парке, где, как я знала, он бывал с Денизой Обри, с Одилией. Мною начинала овладевать странная ревность к умершей. Иногда мне хотелось разузнать о ней побольше подробностей. Я расспрашивала Филиппа об Одилии с почти что жестокой настойчивостью. Но эти припадки неуравновешенности бывали мимолетны. Одно только меня тревожило: я замечала, что Филипп счастлив не совсем так, как я. Он любил меня, в этом я не сомневалась, но он не испытывал, подобно мне, чувства изумления перед нашей жизнью и благодарности за нее.
– Филипп, мне хочется кричать от счастья, – признавалась я ему иногда.
– Боже, какой вы еще ребенок! – говорил он в ответ.
В начале ноября мы возвратились в Париж. Я сказала Филиппу, что мне хотелось бы оставить за собой квартиру, которую я занимала до сих пор в доме родителей.
– Тут много преимуществ. Я за нее не плачу, она обставлена и достаточно просторна на двоих, а родители не могут нам мешать, раз они проводят в Париже всего лишь несколько недель в году. Когда они вернутся во Францию и поселятся в своем доме, тогда мы и поищем что-нибудь другое.
Филипп не согласился.
– Вы иногда говорите странные вещи, Изабелла, – сказал он. – Я не могу жить в этом доме; он безобразный, плохо отделан; на стенах и потолках какие-то немыслимые пирожные из штукатурки. Ваши родители ни за что не позволят его переделать. Нет, уверяю вас, это было бы большой ошибкой… Мне станет неприятна собственная квартира…
– Даже со мной, Филипп? Вы не считаете, что главное в жизни – люди, а не обстановка?
– Да, конечно, всегда так можно утверждать, и на первый взгляд это даже кажется неоспоримым… Но если вы будете придерживаться этой поверхностной сентиментальности, у нас ничего не выйдет… Когда вы говорите: «Даже со мной?» – я вынужден отвечать: «Да что вы, дорогая!» – но это неправда, потому что я отлично знаю, что мне в этом доме будет неприятно.
Я уступила, однако хотела взять с собою в новую квартиру, которую снял Филипп, свою прежнюю мебель, подаренную мне родителями.
– Изабелла, дорогая моя, но что же можно сохранить из вашей мебели? Пожалуй, два-три белых стула из ванной, кухонный стол… если хотите, несколько бельевых шкафов. Все остальное ужасно.
Я очень огорчилась. Я понимала, вся эта мебель отнюдь не прекрасна, но я привыкла к ней, и меня она не возмущала; наоборот, она казалась мне уютной, а главное – я считала, что покупать другую безрассудно. Я знала, что, когда мама приедет, она сурово осудит меня и что в глубине сердца я буду на ее стороне.
– Что же нам с нею делать, Филипп?
– Продать, дорогая.
– Вы сами знаете, что продать ее трудно; когда хочешь избавиться от чего-нибудь, все начинают говорить, что это не стоит ни гроша.
– Это правда. Да она и в самом деле ничего не стоит. Столовая, например, – подделка под стиль Генриха Второго… Просто удивительно, Изабелла, что вы цепляетесь за эту безвкусицу, которая к тому же и выбрана-то не вами.