– Сегодня вы, кажется, в отличном настроении, Филипп.
– Разве? Нет, не сказал бы… Но погода прекрасная, вы чувствуете себя хорошо, девятимесячному кошмару скоро конец. Я доволен. Это вполне естественно.
Видеть его столь жизнерадостным и знать причину его возрождения было для меня унизительно. В тот вечер он обедал с особым аппетитом; такой аппетит я некогда наблюдала у него в Санкт-Морице, а в последнее время он, к великому моему беспокойству, совершенно утратил его. После обеда он стал нервничать. Его одолевала зевота. Я предложила:
– Не хотите немного почитать? Мне очень нравится вещь Стендаля, которую мы начали вчера…
– Да, конечно, – ответил Филипп. – «Ламьель»… Конечно, это поразительно хорошо… Почитаем, если хотите.
На его лице мелькнула скучная гримаса.
– Послушайте, Филипп. Знаете, что вам следовало бы сделать? Съездить поздороваться с Соланж; вы не виделись пять месяцев. Это будет очень мило с вашей стороны.
– Вы думаете? Но мне не хочется вас покидать. Кроме того, я не знаю, дома ли она, принимает ли. В первый день у нее, вероятно, родня, родня Жака.
– Позвоните, узнайте.
Я надеялась, что он станет отказываться упорнее, а он сразу же поддался соблазну.
– Ну что ж, попробую, – ответил он и улыбнулся. Пять минут спустя он вернулся сияющий и сказал:
– Раз вы ничего не имеете против, я загляну к Соланж. На четверть часика.
– Сидите там сколько хотите. Я очень рада, вам это будет на пользу. Но зайдите ко мне, когда вернетесь, даже если очень поздно.
– Это будет не поздно; сейчас девять; без четверти десять я буду дома.
Он зашел ко мне в полночь. В ожидании я немного почитала и долго плакала.
Мама приехала из Китая за несколько дней до родов. Вновь увидевшись с ней, я, к удивлению, почувствовала, что она мне одновременно и ближе и дальше, чем я предполагала. Она раскритиковала наш образ жизни, наших слуг, мебель, друзей, и ее слова вызывали во мне отзвук каких-то незримых, сокровенных струн, слабо вторивших ей. Но эта старая семейная основа уже покрылась у меня толстым «наслоением Филиппа», и то, что ее удивляло и возмущало, казалось мне вполне естественным. Она сразу же заметила, что в последние месяцы моей беременности Филипп не был ко мне так внимателен, как мог бы быть. Меня огорчало, когда она говорила: «Вечером я посижу с тобою, ибо думаю, что у Филиппа не хватит мужества остаться дома». И я тут же упрекала себя в том, что огорчаюсь скорее из гордости, чем из любви. Я жалела, что она не приехала до возвращения Соланж, в те дни, когда Филипп, придя из конторы, все время проводил около меня. Я хотела бы доказать ей, что и меня можно любить. Иной раз, стоя у моей постели, она начинала меня рассматривать, и ее критический взгляд будил во мне былое девичье отчаяние. С сосредоточенным, почти враждебным видом она проводила рукой по моим волосам, разделенным пробором, и говорила: «Седеешь!» И это была правда.
Когда Филипп возвращался домой за полночь и на улице уже бывало мало прохожих, я прислушивалась к их шагам, чтобы различить шаги Филиппа. Как сейчас еще слышу эти обманчивые звуки – они растут, внушают надежду, что человек вот-вот остановится, потом слышатся вновь, начинают удаляться и замирают. Если пешеход действительно собирается остановиться у такого-то подъезда, он еще за несколько метров убавляет шаг; по этому признаку я наконец узнавала Филиппа. Крылатый звонок проносился по дому; вдали хлопала дверь; это он. Я намеревалась быть веселой, снисходительной, но почти каждый раз встречала его жалобами. Мне самой становилось тяжело от однообразия и резкости фраз, которые у меня вырывались.
– Ну я больше не могу, Изабелла, уверяю вас, – говорил он устало. – Неужели вы не замечаете сами, до чего вы непоследовательны? Вы сами уговариваете меня куда-нибудь поехать; я уступаю вам, а потом вы засыпаете меня упреками. Чего вы хотите? Чтобы я не выходил из дому? Так и скажите… Я буду сидеть дома. Да, обещаю вам – буду сидеть дома… Что угодно, лишь бы не эти вечные ссоры… Только, прошу вас, не будьте в десять часов вечера великодушной, а в полночь – мещанкой…
– Да, Филипп. Вы правы. Я отвратительна. Обещаю, что этого больше не будет.
Но на другой день какой-то притаившийся во мне бес вновь подсказывал мне неуместные упреки. Особенно негодовала я на Соланж. Я считала, что в такую пору моей жизни у нее должно бы хватить такта не отвлекать от меня мужа.
Однажды она приехала навестить меня. Разговор не клеился. На ней было прекрасное соболье манто, и она всячески расхваливала мне своего скорняка. Потом пришел Филипп; она, вероятно, предупредила его о своем визите, потому что он вернулся из конторы раньше обычного. Манто стало чем-то ненужным, почти незаметным, и его место занял марракешский сад.
– Вы не можете представить себе, Изабелла, что это такое… Утром я гуляю босиком по теплым фаянсовым плиткам, среди апельсиновых деревьев… Вокруг каждой колонны вьются розы и жасмин… В цветах и листве порхают голубые бабочки… а поверх крыш виднеются снеговые вершины гор, сверкающие, как дивный алмаз… – («Алмазы уже упоминались в Санкт-Морице», – мелькнуло у меня.) – А что за ночи! Ярко светит луна, и кипарисы как бы указывают на нее своими черными перстами… В соседнем саду звучит арабская гитара… Ах, Марсена, Марсена, как я все это люблю!..
Слегка откинув голову, она, казалось, вдыхала благоухание жасмина и роз.
Когда она распрощалась, Филипп проводил ее до двери; он вернулся несколько смущенный и прислонился к камину.
– Надо бы вам как-нибудь съездить со мной в Марокко, – сказал он после долгого молчания. – Там и в самом деле очень хорошо… Вот я как раз принес вам книгу Робера Этьена о берберах, об их быте… Это своего рода роман… и в то же время поэма. Вещь поразительная!
– Бедный мой Филипп, – сказала я, – как мне вас жаль, что вам приходится иметь дело с женщинами! Все они такие ломаки!
– По какому поводу вы это говорите, Изабелла?
– По тому поводу, что это правда, дорогой мой. Я так хорошо их знаю, и такие они неинтересные!
Наконец я почувствовала первые схватки. Роды были трудные, мучительные. Филипп очень волновался, и это меня радовало. Он совсем побледнел и был испуган больше меня. Я убедилась, что он дорожит моей жизнью. Его волнение придавало мне мужества; чтобы успокоить его, я брала себя в руки и говорила о нашем мальчугане – я была уверена, что у нас родится сын.
– Мы его назовем Ален, Филипп. Брови у него будут чуточку слишком высокие, как у вас. Когда что-нибудь начнет его волновать, он станет ходить взад и вперед по комнате, заложив руки в карманы… Ведь он будет очень беспокойный, не правда ли, Филипп? У таких родителей… Еще бы! Наследственность!
Филипп пробовал улыбнуться, но я видела, что он растроган. Когда боли усиливались, я просила его держать мою руку.