Стоял весенний вечер 1914 года, и эта весна была самой прекрасной. Дверь за нами оставалась открытой, и мы видели на стене тень огромного сухого носа. Мы задержались в светлом коридоре, куда столько раз с тех пор Элен выходила меня встречать с детьми, цепляющимися за ее юбку. Любезным ровным голосом она говорила мне: «А, это вы, милый Сильвио, входите. У нас остались яичко и котлетка. Не хотите ли пообедать?»
Мой милый Сильвио… В тот вечер она меня так не называла, а просто спросила:
— Сильвио, — и это слово само по себе было полно неги, — вы надолго к нам?
Я не ответил, но спросил, указывая на тень больного:
— Вам очень тяжело?
Она вздрогнула.
— Довольно тяжело, это так, но я не хочу, чтобы меня жалели.
Я продолжал настаивать:
— Но он скоро умрет. Франсуа вернется.
— Он вернется, — сказала она. — Но лучше бы он вообще не уезжал.
— Вы все еще любите его?
Мы оба произносили слова по инерции. Наши губы двигались, но они не говорили правду. Только наши глаза вопрошали и узнавали друг друга. И лишь когда я поцеловал ее, наши губы наконец перестали лгать.
Я никогда не забуду это мгновение. Именно тогда я увидел на выбеленной стене тень, отбрасываемую нашими склоненными друг к другу головами. Кругом горели лампы и светильники. По всему огромному пустому коридору плясали и метались, удаляясь, тени.
— Элен, — позвал больной.
Мы не пошевелились. Казалось, она поглощала, вдыхала в себя мою душу. А я, выпустив Элен из своих объятий, любил ее уже чуточку меньше.